Люсьен. Рашель! Моя Рашель! Отчаянье меня гнало сюда, но верил я, но верил я!.. И все сбылось, и ты со мной! Не отпущу тебя! Рашель моя, навек моя!
Колокол мерно звонит. За сценой слышится нарастающий шум и обрывки Марсельезы: «Вперед, сыны своей родной земли!..»
(Шантавуану.) О, как мне вас благодарить? Какие мне найти слова?
Рашель. О, смерть! Смерть! Ты меня не догнала!.. Они уходят, я жива!
Люсьен. Они уходят! Ты жива!
Шантавуан. Свободна бедная земля! Моя порабощенная земля, свободна ты!
Рашель. О, верь мне, я его убила за то, что он нанес нам оскорбленье! Я совершила преступленье, но я ему за всех нас мстила!
Шантавуан. Покончил Эйрик путь земной, уходит он на суд иной. И ни его, ни вас, о, дочь моя, мы более не судим! Забудет ваше преступленье мир, и мы его забудем! Забудем ночи той предсмертное томленье и окровавленный ваш нож! Услышат небеса мое моленье, простят убийство вам, меня простят за ложь! Вас любит этот человек. Покиньте прежний путь и будьте счастливы навек!
Ближе послышался шум толпы и обрывки Марсельезы: «Свободна родина моя...» Открывая дверь, Шантавуан выходит наружу. «Свободна родина моя!..»
Рашель. Свободен ты! Свободна я!
Люсьен. О, повтори эти слова! О, повтори в минуту счастья!
Рашель. О, солнце светлое, гори! Гони с земли моей ненастье! Над нами небо голубое! Люсьен, навеки я с тобою!
Люсьен. Рашель, навеки я с тобой!
Конец
26 марта 1939 г.
Приложение
Мастер и Маргарита. Главы романа из пятой, незаконченной рукописной редакции (1928–1937 гг.)[12]
Глава 1. Не разговаривайте с неизвестными!
Весною, в час заката на Патриарших прудах появилось двое мужчин.
Один из них, тридцатипятилетний приблизительно, был преждевременно лыс, лицо имел бритое, одет был в серенькую летнюю пару, шляпу пирожком нес в руке. Другой лет на десять моложе первого, в синей блузе, в измятых белых брюках, в тапочках, в кепке.
Оба, по-видимому, проделали значительный путь по Москве пешком и теперь изнывали от жары.
У второго, не догадывавшегося снять кепку, пот струями тек по загоревшим небритым щекам, оставляя светлые полосы на коричневой коже.
Первый был не кто иной, как Михаил Александрович Берлиоз, секретарь московской ассоциации литераторов (Массолит) и редактор двух художественных журналов, а спутник его — входящий в большую славу поэт-самородок Иван Николаевич Понырев.
Оба, как только попали под липы, первым долгом бросились к весело раскрашенной будочке с надписью «Прохладительные напитки».
Да, следует отметить первую странность этого страшного вечера. Не только у будочки, но и во всей аллее, параллельной Бронной улице, не было ни одного человека. В тот час, когда уж, кажется, и сил нет больше дышать, когда солнце в пыли, в сухом тумане валится, раскалив Москву, куда-то за Садовое кольцо, когда у собак языки висят почти до земли, под начинавшими зеленеть липами не было никого. Это, право, странно, это как будто нарочно!
— Нарзану дайте, — попросил Берлиоз.
— Нарзану нет, — ответила женщина в будочке.
— А что есть? — спросил Берлиоз.
— Абрикосовая.
— Давайте, давайте, давайте, — нетерпеливо сказал Берлиоз.
Абрикосовая дала обильную желтую пену, пахла одеколоном. Напившись, друзья немедленно начали икать, и Понырев тихо выбранил абрикосовую скверными словами, затем оба направились к ближайшей скамейке и поместились на ней лицом к пруду и спиной к Бронной.
Тут случилась вторая странность, касающаяся одного Берлиоза. Он перестал икать, но сердце его внезапно стукнуло и на мгновение куда-то провалилось, в сердце тупо кольнуло, после чего Берлиоза охватил необоснованный страх, и захотелось тотчас же бежать с Патриарших без оглядки.
Берлиоз тоскливо оглянулся, не понимая, что его встревожило. Он побледнел, вытер лоб платком, подумал: «Что это со мной? Этого никогда не было... Я переутомился. Пожалуй, пора бросить все и в Кисловодск...»
И тут знойный воздух перед ним сгустился совершенно явственно, и соткался из воздуха прозрачный тип престранного вида. На маленькой головке жокейский картузик, клетчатый, кургузый, воздушный же пиджачок, ростом в сажень, но худ неимоверно... жердь какая-то, а морда глумливая.
Жизнь Берлиоза складывалась так, что к необыкновенным явлениям он не привык. Он еще больше побледнел, глаза вытаращил, подумал: «Этого не может быть?!» Но это, увы, могло быть, потому что длинный, сквозь которого видно, жокей качался перед ним и влево, и вправо. «Что же это?! Удар?» — смятенно подумал Берлиоз и в полном ужасе закрыл глаза. А когда он их открыл, все кончилось — марево растворилось, клетчатый исчез. И тут же тупая игла выскочила из сердца.
— Фу ты, черт! — воскликнул Берлиоз. — Ты знаешь, Иван, у меня сейчас от жары едва удар не сделался, даже что-то вроде галлюцинации было, — он попытался весело посмеяться, но глаза его еще были тревожны, руки дрожали. Однако постепенно он оправился, обмахнулся платочком и сказал уже бодро: — Ну-с, итак... — повел речь, прерванную питьем абрикосовой.
Речь эта, как дознались впоследствии, шла об Иисусе Христе. Дело в том, что Берлиоз заказывал Ивану Николаевичу большую поэму о Христе для своего второго антирелигиозного журнала и вот теперь читал поэту нечто вроде лекции с тем, чтобы дать ему кое-какие установки, необходимые для сочинения поэмы.
Надо заметить, что редактор был образован и в речи его появлялись имена не только Эрнеста Ренана и Штрауса, но и имена древних историков. Тут были и Филон Александрийский, знаменитый богослов, и блестяще образованный Иосиф Флавий, и великий Корнелий Тацит. На всех них Михаил Александрович очень умело, показывая большую начитанность, ссылался, чтобы доказать Поныреву, что Иисуса Христа никогда на свете не существовало.
Поэт, для которого все, сообщаемое редактором, было новостью, внимательно слушал, уставив на Михаила Александровича свои буйные зеленые глаза, и лишь изредка икал, шепотом проклиная абрикосовую воду.
Высокий тенор Берлиоза разносился в пустынной аллее, и поэт узнал много чрезвычайно интересного и о египетском Озирисе, благостном боге, сыне Неба и Земли, и о финикийском боге Фаммузе, и о пророке Иезекииле, и о боге Мардуке, о грозном боге Вицлипуцли, которого так почитали ацтеки в Мексике.
Чем больше говорил Берлиоз, тем яснее становилась картина: хочешь — не хочешь, а приходилось признать, что все рассказы о существовании Христа выдумка, самый обыкновенный миф.
И вот как раз в тот момент, когда Михаил Александрович рассказывал поэту о том, как ацтеки лепили из теста фигурку Вицлипуцли, в аллее показался первый человек.
Впоследствии, когда, откровенно говоря, было уже поздно, многие учреждения представили свои сводки с описанием этого человека. Сличение их не может не вызвать изумления. Так, в первой сказано, что человек этот был маленького роста, зубы имел золотые и хромал на правую ногу. Вторая сообщает, что человек был росту громадного, коронки имел платиновые, хромал на левую ногу. Третья лаконически сообщала, что у человека особых примет нет. Так что приходится признать, что ни одна из этих сводок никуда не годится. Во-первых, ни на одну ногу он не хромал и росту был не маленького и не громадного, а высокого, и коронки у него с левой стороны были платиновые, а с правой — золотые. Он был в дорогом сером костюме, в заграничных в цвет костюма туфлях. Серый берет он заломил лихо на правое ухо, под мышкой нес трость с золотым набалдашником в виде головы пуделя. Он не хромал, а как бы из кокетства немного волочил левую ногу.