Где-то поблизости затихали крики. Видно, айханцы только что отбили очередной натиск татар, беспрерывно, то там, то тут влезающих на оплот.
– Хочешь есть? Лепешку раздобыла, большую. Сама не могу. Болею. – Асаль уселась на солнечный карниз, положила узелок поближе к бедру. Положила – застеснялась: «Будто приманиваю». И – оставила узелок на месте.
Бахтиар спустился. Бросил булаву, оседлал неподалеку сизый камень, спрятал лицо в ладони.
Он видел в полночных грозах душистый хлеб, уксус, перец, лук, железные пруты с кусками сочного, с кровью мяса величиной с кулак. Тяжелую конскую колбасу, которую долго выдерживают на воздухе, под навесом, чтоб сделалась плотной, острой и пряной. Прежде чем бросить в кипящую воду, ее надо проткнуть в трех-четырех местах. Лучше сварится. Она придает мужчине огромную силу.
Лошадь – существо удивительное. Все, что связано с нею, чисто, целебно, не терпит тления. Взять, к примеру, кумыс. Он убивает хворь.
Бахтиар вздохнул.
О чем это он? О еде. Опять голод. Голодной курице просо снится. Но такой голод можно чем-нибудь приглушить. Хотя бы черствой лепешкой.
Долго они молчали. Асаль откинулась к стене, зажмурилась. Спросила чуть слышно:
– Мне… уйти?
Бахтиар сказал через силу:
– Иди.
Опять затихли. Сидели, не смея взглянуть друг другу в глаза, горячие, глупые, пьяные от припекающих лучей. Кружилась голова. Они очень стремились и очень боялись переступить отделявшую их грань.
– Ну… ты ничего не скажешь Асаль? – прошептала она с детской робостью.
Бахтиар очнулся, рассердился – на слабость свою, на ее осторожное обхаживание, на это глупое смешное положение.
– Что я могу тебе сказать?
– Спасибо. За то, что есть принесла.
– Можешь не носить! Я ем вместе со всеми. Зря старалась.
– Зловредный ты человек! Противно смотреть.
– Не смотри. Разве я лезу с рожей своей тебе на глаза? – Он возмутился. – Черт те что! Что все это значит? Нашла, с кем шутить. Тебе пятнадцать, мне – тридцать. Не стыдно?
– Стыдно. – Она отвернулась.
– Иди домой! Хватит. Можешь Умару голову кружить. Сверстник твой. А мне недосуг с девчонками зубы скалить.
– Умру – не пойду к Умару. От него овечкой пахнет.
Сверху донеслись шаги. Асаль поднялась.
– Ладно. Не бушуй. Какой сердитый. – Она боязливо пригнулась к нему, сказала, пересилив смущение: – Может… прийти мне ночью?
– Зачем? – отчаянно вскричал Бахтиар. – Не смей! Чего ты ко мне прицепилась? Я – конченый человек. По горло сыт любовью. До самой смерти не избавлюсь от сладостных воспоминаний. – Он сплюнул. – Убирайся, пока за ухо не оттрепал. И никогда не появляйся. Не хочу. Не могу. Оставь меня в покое. И без того – хоть с башни вниз башкой. С ума ты, что ли, сошла? Приглядела себе игрушку. Война. Кровь дешевле воды. А у тебя – бес на уме. Не морочь мне голову, сестрина. Иди, иди. Некогда чепухой заниматься. Отцу скажу. Он тебя проучит.
– Ой, не надо! Что ты? – Асаль испугалась. – Не скажешь, правда? – И засмеялась – тихо, воркующе. Будто меж ними все наладилось. Стыдливость на миг уступила место откровенности жгучего сближения.
Он оставил камень. Она рывком припала к его дрожащему телу, оцепенела, прислушиваясь к чему-то внутри себя. Постояла так, подавшись бедрами вперед, откинув голову и закусив губу. С трудом оторвалась. Прошептала сквозь слезы:
– Я – приду. Слышишь?
Бахтиар замотал головой.
– А лепешку съешь, – всхлипнула Асаль и вскачь пустилась вниз по лестнице.
– Упадешь!
Бахтиар кинулся вслед. Опомнился. Заставил себя снова сесть. И сидел чуть ли не час, убитый, подавленный, неподвижный, чувствуя с гнетущей тоской, как душа, расплавившись в груди, течет горячей волной по уступам лестниц под ноги Асаль.
Успокойся, бедный Бахтиар. Оставь. Не нужно думать о ней. Юная жена – хуже занозы. Ту можно выдернуть, эту – жалко. Не выдернешь – больно. Только и лелей ее, проклятую.
Что станет с Айханом? С обороной? С шаткой судьбой сотен людей, ждущих спасения? Все рухнет. Нет, стар Бахтиар для сумасбродств.
И все-таки…
И все-таки не просто отмахнуться от такой женщины, как Асаль.
Побыть с ней одну, всего одну-единственную ночь – и то редкое счастье, если подумать. Все равно что окунуться в родник с живой водой. Вернуть и сохранить на всю жизнь красоту и молодость.
Это не то, что сбить охоту и забыть.
Пусть потом тебя упрячут в колодец с решеткой наверху. Угонят на чужбину. Повесят. Женят на обезьяне с кривыми ногами, плоским носом и ртом до ушей. Пусть ты давно уже сед – все равно не сойдет с рук, бедер и плеч ощущение ее прикосновений. Все равно ты спокоен и горд, улыбчив, неунывающ. Подвижен, дружелюбен, доволен жизнью.
Ты знаешь тайну. Ты видел любовь.
Что же делать? Она не отстанет. Прогнать, приласкать? Мучение. Ему и на миг не запало в голову, что эта их встреча была последней. Последней в жизни. Что срок, отпущенный ему для горестей и радостей, подходит к черте.
Курбан донес – кипчаки просчитались. Не того зарезали, кого следовало. Опять неудача.
Сколько их было, этих неудач? Погиб на стене Дин-Мухамед. Убит Бейбарс – труп есаула видели, под башней. Гайнан пропал. И вновь – провал. Теперь уже с Алгу и Таянгу.
Проклятье!
Гуль-Дурсун приказала старухе Адаль разжечь заветную трубку. Пристрастилась с недавних пор. И уже не могла обойтись.
Она глотнула раз и другой ядовитого дыму. Стало чуть легче. В голове немного прояснилось.
Курбан не узнавал эмирову дочь.
Что с нею сделалось? Под глазами – нездоровая припухлость. Нос широко расплылся по лицу – попробуй, пройдись с таким по улице. Засмеют. От толстых ноздрей к уголкам синеватых губ протянулись рубцы ранних морщин.
Боже! И эта иссохшая тварь надеется обольстить юного хана татар? Сумасшествие. Впрочем, ему-то, Курбану, что до ее вожделений? Лишь бы давала есть!
Она сутулилась у окна, гадливо глядела сверху на почти безлюдную, серую от пепла, холодную крепость. В переулках, подобных трещинам в старой надгробной плите, возились хилые женщины. Детей и мужчин внизу не видать. Детей схоронили, горсть уцелевших мужчин переселилась на стены. Теперь их место – между небом и землей. Пока не поднимутся выше, в рай, или не сойдут в подземную глубь, поближе к пеклу.
Черная кость. Подумать только! Эти двуногие насекомые – скудоумные, мерзкие, грязные – смеют жужжать, кусаться, защищать ничтожную жизнь. Тоже, видишь ты, люди. Снуют, тычутся из угла в угол. Толкуют небось о делах своих мизерных, вшивых заботах. Есть хотят, пить хотят. И всех одолевает любовь.
Что они знают о ней?
Как они могут любить – с их-то пресной стыдливостью, скромностью, овечьей робостью?
Она презирала их. Уничтожать, негодных, жечь! Как нечисть, набившуюся в сухую полынь. Черви. Отребье. Мразь, не способная вспыхнуть душой хоть на одно мгновение. Существа, которых до смерти пугает собственная тень. Жалости и той они не достойны.
Что значит любить?
Сходиться открыто, жадно, по-звериному. Отдаваться на площадях, при свете ярких костров. На глазах у толпы, ревущей от похоти при виде твоих судорожных, одуряюще бесстыдных движений.
Болезнь?
Нет. Хотя и очень похоже.
Распущенность?
Да. Хотя крайность в ней и есть болезнь.
Ее не пускали к Орду-Эчену.
Ей преграждала путь крепость враждебных плеч.
И она превратилась в туго, до предела натянутый лук с дрожащей от напряжения стрелой, намертво зацепившейся за тетиву.
Ей хотелось убивать.
– Возьмись, – сказала она, не глядя, Тощему Курбану, сидевшему у порога.
– Что ты, госпожа?! – возопил трубач. – Я робкий, пугливый. Оболгать человека могу, зарезать – не осмелюсь.
– Ступай.
Она кивнула служанке:
– Собирайся. Пойдешь со мной.
– Куда? – Адаль сердилась на хозяйку. Гуль не дала ей вдосталь побыть с Алгу. Теперь – нет Алгу. Убили беднягу.