Джахур сказал:
– Нужно сложить припасы жителей в одно хранилище, согнать скот в единое стадо. Чтоб всем хватило еды до прихода войск из Ургенча. Я уже говорил с иными об этом деле, теперь давайте подумаем вместе.
Старики заспорили.
Те, у кого раньше ничего не было, а если и было, то теперь не осталось, стояли, конечно, за общую скатерть. Остальные сопротивлялись. И громче других кричал в их поддержку, опять Тощий Курбан – несмотря на то, что сам зиял пустотой, словно кошель пропойцы. Как жить без зажиточных? У них он мог иногда перехватить кусок получше; если ж сложить припасы, придется изо дня в день, как и всем, хлебать жидкое варево. Пока не подойдут войска из Ургенча. А когда они подойдут? И подойдут ли вообще?
– Стыдитесь! – В круг протолкался тюрк Бекнияз. – Забыли, кто мы, где мы, какую ношу на себя взвалили, какую гору взялись свернуть? Я лошадь единственную подарил, и сына Хасана отдал Бахтиару – так неужели хромого быка да паршивых овец пожалею?
– У тебя еще дочь осталась, – напомнил Курбан с ухмылкой. – И ее отдай Бахтиару – прямо в рай попадешь!
И он загоготал, искоса поглядывая на богачей, надеясь, как пес – жирную кость, поймать на лету одобрительный взгляд. Но в Айхане чужая дочь – не тот предмет, по поводу которого позволительно зубоскалить в кругу мужчин, да еще при ее отце. Этак и голову недолго потерять.
Люди боязливо притихли. Что ответит Бекнияз наглецу?
– По-моему, высокая честь – породниться с таким человеком, как наш Бахтиар, – сказал с достоинством селянин. – И не только для бедняка Бекнияза – с ним эмиры знались, дружбу водить не стеснялись. Возьмет Бахтиар мою дочь – вручу с великой радостью. Хоть сейчас. И даже выкупа не потребую. Все слыхали? А теперь толкуйте как хотите мою стариковскую речь. Мусоль, как мосол, пес Курбант, чистое имя Асаль, грызи, если больше нечего грызть.
– Хватит! – топнул ногой Бахтиар.
Курбан испарился. Бахтиар исподлобья уставился на имущих да именитых. Губы его кривились. Он убил бы их всех!
Не успела остыть после недавнего спора горячая злость – снова слушай всякую пакость. Снова спорь. Возражай. Угрожай. И опять отражай слепую ярость Курбана – взбесился, что ли, проклятый? Как легко, бездумно, походя, с кабаньей похотью обрызгал грязью дурак, создание, которое Бахтиар даже во сне боится тронуть…
– Сумеет рубиться голодный? Нет. А у нас – пять голодных на каждого сытого. Сумеет сытый заменить на стене пятерых, пять раз умереть? Тоже нет! Если поровну смерть, пусть и хлеб делится поровну. Тащите зерно, скот за рога волоките. Ата-Мурад! Поднимай туркмен. Трясите богачей. Не отдадут добро по доброй воле – не чинитесь, забирайте силой. Упрямых вешайте. Вешайте, не стесняйтесь! Аллах простит. И не таких насильников он жаловал милостью. Возвел же язычника Искандера чуть ли не в сан спасители мусульман. А Искандер, я слыхал, был первый грабитель. Значит, мне да тебе, друг Ата-Мурад, всевышний тем более отпустит грехи. У нас война особая.
Снесли в огромную кучу мешки и горшки с горошком, пшеницей, рисом, просом, маслом сезамовым и салом топленым; ссыпали грудой репу, лук и морковь, связки перца, алого, точно кровь, закрыли в просторном загоне рогатых, копытных, двугорбых, приставили крепкую стражу. Избрали совет Старейшин Котла, чтоб наблюдал за расходом еды, главой назначили старика Бекнияза – не украдет и не даст украсть.
Не осталось ни в обиходном тюркском, ни в деловом персидском, ни в книжном арабском – во всех языках, которыми, в зависимости от учености, владели жители Айхана, – ругательств и проклятии, что не обрушились бы на голову Бахтиара. Он тронул чужую собственность. Не просто отнял для себя – для себя отнимали многие, к такому привыкли, с этим еще могли бы примириться, – нет, он сделал то, за что сгорел еретик Муканна: забрал, чтоб раздать. Немыслимый поступок. Преступление. Чудовищное злодеяние.
Той же ночью Бахтиара ранили в руку стрелой.
– Кто дурит? – задумался Уразбай. – Таянгу, Курбан или иной чурбан вышел на разбой? Нам, Рус, Джахур и Сабур, надо теперь день и ночь за спиной Бахтиара ходить. Боюсь, провороним.
– Обороним, – успокоил его Олег.
Во дворе старой мечети, за толстой кирпичной оградой, китайцы установили осадные орудия.
Чормагун отвернул край толстого войлока, придирчиво осмотрел смазанные жиром рамы, ремни и пружины камнемета, вновь заботливо укутал машину – словно боялся, что простудится, воздух сегодня сырой, – кинул веселым взгляд под навес, где томились без дела в громоздких кучах каменные ядра и горшки с зажигательной смесью, лежали в связках огромные стрелы, зловеще блестели в решетчатых ящиках бамбуковые трубки с фитилями. В холодной неподвижности хитрых приспособлений таилась гремучая смерть.
– Хорошо укрыли, – одобрительно кивнул Чормагун китайцу Мэн-Хуну. – Два-три малых орудия поставьте в других местах. Чтоб осажденные не могли понять, откуда мы бьем. Чтоб они подумали – много у татар этих орудий. Война – путь обмана. Если ты и можешь, что-нибудь – показывай противнику, будто не можешь. Если ты и пользуешься чем-нибудь, внушай ему, что не пользуешься. Если ты близко – делай вид, что далеко, если далеко – притворись, что близко. Так говорит Чингизхан.
– Это же самое сказал и великий воитель Сунь-Цзы, – осторожно заметил толстый и ленивый Мэн-Хун.
– Все блистательные умы подлунного мира в один голос подтверждают глубокую мудрость изречений кагана, – провозгласил Чормагун напыщенно, с тупо выпирающей важностью.
– Да, – еще осторожнее согласился сонный Мэн-Хун, – но Сунь-Цзы жил за тысячу семьсот двадцать лет до Чингизхана. – Он сладко зевнул.
Чормагун вздрогнул. Въелся в китайца свирепыми глазами, готовый взорваться, точно пороховая шутиха. Тяжело затопал каблуками, как лошадь копытами, отчаянно подыскивая нужное слово. И, подыскав, злорадно ткнул пальцем в объемистый живот Мэн-Хуна.
– Ну и что? Свет высокого ума озаряет сознание не только последующих поколений, но и предыдущих! Не так ли, дорогой? – Он опять повеселел, усмехнулся, довольный собственной находчивостью. И сказал примирительно: – Мало ли кто у кого учился – важно, кто науку в дело претворил. Сунь-Цзы. Что Сунь-Цзы? Не китайцы бьют татар, а татары – китайцев. А? Вот тебе и Сунь-Цзы…
Мэн-Хун без слов согнулся в поклоне.
Старая песня. Дикие македоняне взяли у эллинов знания, доспехи, воинский строй и даже язык – и разгромили наставников. Галлы и германцы покорно служили Риму – и опрокинули Рим. Государственная мудрость Чингизхана – китайская, и тот же Чингиз камня на камне не оставил в Китае. Свойство варваров – сплевывать своих учителей.
…Чормагун тонко вскрикнул, отпрянул к навесу, протянул, потрясенный, руки к земле. Перед ним змеился черный шнур. Запасная тетива для лука.
– Кто обронил?
Ни звука в ответ.
– Кто обронил?
Страх и безмолвие.
– Сотник Баргут, поднимай тревогу! Все ко мне! Кто обронил? Кто обронил, я спрашиваю?
– Я. – Из толпы набежавших татар выступил, желтый от ужаса, воин средних лет с длинными висячими усами; челка на его лбу мгновенно взмокла так, что с нее на плоский нос скатились стеклянные бусины пота.
– Как тебя зовут?
– Курлагут.
– Чьей сотни?
– Моей – Баргут со стоном упал на кодеин.
– Сотник Баргут, встань и убей Курлагута.
Баргут, поднимаясь, положил руку на рукоять меча. Одичалые очи Курлагута метнулись вправо, метнулись влево – повсюду их встречало осуждение. Ни тени жалости, ни искры сочувствия. Звериное любопытство. Жестокость. Курлагут заверещал, оттолкнул Баргута, ринулся к выходу.
– Убежал! – Баргут обреченно всплеснул руками.
– Сотник Баргут, найди и убей Курлагута. Когда ты вернешься с его головой, тебя убьет Тугай. Сотник Тугай, ты слышал? Бойтесь и повинуйтесь.
– Хорошо, – сказал Тугай.
– Хорошо, – сказал Баргут,
Проснувшись наутро, айханцы увидели, что канал обтекающий их прямоугольную крепость с двойными башнями, наглухо перекрыт и во рву под северо-восточной и северо-западной стеной совершенно не осталась воды. Если не считать мелких луж, блестевших в углублениях дна.