Дети его не боялись, любили, льнули к странному старику, хотя он вовсе не стремился расположить их к себе.
С другими дурачками Три-Чудака не ладил. Терпеть их не мог. Гнал от себя, точно прокаженных. Его глубоко изумляла изрекаемая ими чепуха. Он до отвращения презирал братьев по несчастью, считая, что они сами, по лени и слабости, виноваты в потере рассудка.
– Настоящий человек должен управлять не только руками и ногами, но и головой, – утверждал Три-Чудака. – С ума сходит тот, кто хочет сойти.
Он много знал. Он все понимал. Видать, поначалу он лишь притворялся свихнувшимся. Юродствовал от злости, от ненависти к окружающим. Но затем привык, пристрастился к скоморошеству – и уже не мог без него обойтись. Впрочем, вечное озорство, проказы, кривляние не прошли, пожалуй, для насмешника даром, и в мозгу, постоянно сотрясаемом нелепыми выходками, действительно что-то сдвинулось в сторону. И все же то был скорее шут, чем помешанный. Именно чудак, а не безумный. Причем, чудак не безобидный. Острый на язык. Беспощадный в суждениях. Своими ядовитыми замечаниями он ставил в тупик многих людей, уверенных в собственной мудрости.
– Не понимаю, что значит сойти с ума, – говорил он, посмеиваясь. – Ум сам по себе настолько устойчивая вещь, что уже одно его наличие не может допустить ни какой глупости. Если человек безумен, значит, у него спервоначалу не было ума. Сумасшедших нет. Есть врожденные дураки.
…Бейбарс с обнаженной саблей в правой руке подошел к старику, взялся левой рукой за его плечо, жесткое, точно дерево, и строго, пытливо, недоверчиво глянул в прищур янтарных глаз, надеясь поймать искру сознания, хитрость, обман. Есаулу не нравился одержимый. Слишком лукав, язвителен, въедлив для человека, у которого не ладно с головой.
– Оставь, – сказал Бурхан-Султан, успокаиваясь. Благодарение небу, их подслушал всего лишь убогий, безвредный недоумок. Тревога оказалась ложной. – Отпусти, – вздохнул священник. – Божий человек. Невменяемый.
– Слыхал? – Три-Чудака выпятил грудь. – Я – божий. А ты – отродье сатаны.
Есаул неохотно разжал медные персты.
– Может, связать, под замок посадить? – обратился Бейбарс к настоятелю. Сомнения не улетучились. – Боюсь, выдаст.
– Выдам, – подтвердил нищий. – Украсть луну, продать византийскому императору? Ишь, чего захотели.
Бейбарс пожал плечами. И впрямь полоумный.
Три-Чудака отстранил есаула, подскочил к Бурхан-Султану, щелкнул пальцами перед его приплюснутым носом и бойко затараторил, забавно сгорбив спину и притоптывая ногой, что-то совершенно непонятное, на чужом, нездешнем языке. Судя по ритму, это были стихи.
Бейбарс не выдержал, схватился за голову. Завизжал сквозь зубы, чувствуя, что сам сейчас рехнется, безнадежно тронется умом, обалдеет на всю жизнь.
– Понравилось? Я сочинил! – похвастался сияющий гость, весьма довольный впечатлением, произведенным стихами на слушателей. – Еще почитать?
Они, в страхе оглядываясь, шарахнулись в глубь помещения. Бурхан-Султан, закатив глаза и по-рыбьи округлив рот, отчаянно махал руками:
– Прогоните! Ох, прогоните!
– Вернемся к нашей беседе, – сказал Бурхан-Султан, когда зловредный старик исчез, сумятица улеглась и заговорщики оправились от потрясения. – Кто пойдет к Чормагуну? Подумайте. Дело чрезвычайно опасное. Нужен человек не только храбрый, но и представительный. Внушающий доверие. Чтоб речь его имела вес в глазах татарских князей. Слугу или конюха они и слушать не станут. Я, грешный, стар. Подведу, не справлюсь. Пусть отважится кто-нибудь из молодых. – И Бурхан-Султан взглянул значительно на Бейбарса и Дин-Мухамеда.
Уныние. Оробели злоумышленники. Нетрудно состряпать каверзу, воду мутить, строить козни в тепле, среди своих, под защитой крепчайших башен. Но бездумно, напропалую, нырнуть в свирепую, бурную, по-волчьи рычащую ночь, ползти по обмерзшей стене мимо чутких дозорных, висеть на веревке, качаясь, над черной пропастью глубокого рва, мерцающей клыками расколотых льдин, спускаться по скользким уступам в студеную бездну – на такое решится не каждый.
Однако и это не самое страшное.
Что ждет перебежчика в стане татар? Успех, неудача? Неудача – гибель. Пусть самаркандское духовенство сумело угодить Чингизхану – зато Тугай-Хан, дядя хорезмшаха, тоже охотно перешедший на сторону врага, был теми же татарами злодейски умерщвлен. Пришельцы коварны. Как они примут лазутчиков? Поймут, не поймут? Зарежут, оставят в живых? Трудно сказать наперед, что взбредет им в хмельную голову.
Заговорщики подавленно молчали.
– Трусы! – перед ними предстала Гуль. В глазах женщины сверкнул желтый отблеск костра. Она сорвала с головы накидку, свернула, швырнула Бейбарсу, протянула брату узорный платок. – Надевайте. Вы не мужчины. Дайте мне шапку. Я сама отправлюсь к начальнику татар.
Ее резкий, почти пронзительный голос, напряженно выпрямленный стан, бесстрашно открытое лицо, рука, повелительно простертая над огнем, испугали мужчин, заставили их подобраться, внутренне похолодеть.
Пораженный Бейбарс больше не чувствовал в ней равнодушно-доступной, давно надоевшей любовницы, Дин-Мухамед – ленивой, пустой, беспечной сестры.
Она изменилась.
В словах и движениях Гуль вдруг проявились, очнувшись от долгого сна, одержимость и властность древних вещуний. В глазах угадывалось что-то опасное, темное, знание какой-то тайны, смертоносной для окружающих.
Но деловитый Гайнан увидел другое. Он скользнул по губам, животу, по бедрам рассерженной женщины притворно-наивным, но все примечающим оком купца: сначала поверху, бегло, потом, прицепившись к чему-то, – потише, не торопясь, будто к лисе-чернобурке прицениваясь. И, окончательно определив настоящую стоимость, весело глянул чуть искоса, из-под хитро передернутых бровей.
– На улице ветер, – сказал он вкрадчиво. – Не боитесь замерзнуть? Давайте я пойду.
Гайнан-Ага выжидающе прищурил глаз – слегка, почти незаметно, но явно двусмысленно.
Она поняла, ожесточилась. Гость разглядел сквозь новый покров прежнюю Гуль. Но Гуль – иная, совсем иная. Опоздал заносчивый булгарин. Пусть то, что было когда-то, в ней есть и сейчас, и его даже больше, чем раньше, это теперь не для всех.
«Я Орду-Эчен. Слыхала? Запомни».
Разве это забудешь? Внутри звучит, не стихая, тоскующий зов нездешних степей, свист сурков на плоских буграх, смех Орду-Эчена.
Ему одному она отдаст свою жизнь, и не только свою. Жизнь всех, кто тут сидит. Еще вчера ей не было дела до них – спасайтесь как можете. Но теперь, когда их забота совпала с ее заботой, они нужны Гуль-Дурсун. Гуль должна дойти до белых шатров Орду. Понадобится мост, построит мост – даже если его придется возвести из человеческих трупов.
Ярость угасла. На смену явилось презрение к самонадеянному купцу. Глупый человек. Самец, ослепший от похоти. Пусть идет. Пусть служит. Гуль опустила ресницы, чтоб не выдать злорадства. Но мужчина, привыкший брать что захочет, видимо, счел это знаком стыдливой покорности. Он встал, приосанился. Гуль усмехнулась. Изменил на сей раз волжанину долголетний опыт. Совершая сделку, почтенный Гайнан-Ага излишне доверился своей прозорливости и плачевно недооценил сметливость товарища по торгу.
– Вы должны мне помочь. Нижайше прошу, – поклонился булгарин учтиво Бейбарсу и Дин-Мухамеду. Повернулся к священнику. – Они пойдут со мной. Гайнан в Хорезме чужой, от вашего имени, добрый Бурхан-Султан, говорить он не может. Зато берется доставить послов к Чормагуну. И непременно доставит! Приготовьте письмо. И дайте подручных, пять человек. – Он улыбнулся женщине. – Будьте покойны. Гайнан из Булгара не пропадет. Он вернется с хорошей вестью.
«Хвастун. – Гуль отвернулась. – Хвастун и дурак. Ох, и туп же ты, милый! Смотреть противно. Не вздумай вернуться. Доведи в сохранности наших до места и сгинь».
Доведет. Гость выполнит поручение. Несмотря на острую неприязнь к торговцу, ей и в голову не пришло усомниться в его добросовестности. На женскую силу свою, неотразимость надеялась. И напрасно. В столь опасных делах не следует верить даже брату родному. Не то что залетной птице. Тем более такой, как этот булгарский коршун.