Поначалу я не мог врубиться и толком понять, что там происходит на экране, но почти сразу мое беспокойство спало, уступив место недоумению — это было совсем не то, что я предполагал.
Джим принялся читать нам популярную лекцию, и картинки на экране постепенно наполнились смыслом, меня — я думаю, что и всех нас, — фильм по-настоящему увлек.
— То, что вы видите, — говорил Джим, — замедленная съемка. Я установил трипод и кинокамеру на помосте, направив ее на Сансет-стрит, что под нами, выдержка съемки — пятнадцать секунд, кадр...
Он продолжал объяснять, что обычный фильм снимается и демонстрируется со скоростью шестнадцать кадров в секунду, поэтому в точности воспроизводится попавшая в объектив реальность. В эксперименте Джима за минуту с помощью таймера снимается только четыре кадра, зато смонтированный фильм камера покажет с обычной скоростью — шестнадцать кадров в секунду. Таким образом, чтобы получить по методике Джима 960 кадров, потребовалось бы четыре часа, но он прогоняет их через проектор за одну минуту. Иными словами, четыре часа времени сжимаются в одну минуту просмотра.
Просто сидеть и вникать в арифметику Джима было не очень интересно, но само изображение на экране очаровывало, более того, с каждой минутой оно становилось все более захватывающим.
Те предметы, что оставались неподвижными более пятнадцати секунд, естественно, переходили в другой кадр, поэтому деревья, дома, припаркованные машины были узнаваемы. Но движущиеся машины виделись лишь точками или расплывшимися пятнышками; маленькие люди казались куклами и сновали туда-сюда, словно прыгающие мухи. Джим установил на своей камере конусные линзы, поэтому мы видели не только землю, но и небо. И, наверное, самым непонятным и интересным из всего был вид ожившего, кипящего неба и ощущение, которое оно производило благодаря непривычному ускорению времени. Была ночь, и вдруг наступил день, по голубому небу стремительно проносились легкие облака и столь же быстро испарялись, сбивались в огромную клубящуюся массу, потом таяли и исчезали. Свет струился мягче, и вновь наступала ночь.
Сама Сансет-стрит попала на экран, а другие улицы казались тонкими артериями с прожилками света с обеих сторон, уличные светофоры мерцали тусклыми красными и зелеными огоньками, изредка между ними мелькала желтая вспышка. Солнце успело три раза взойти и сесть, пока мы смотрели ленту, по экрану проплыла диковинная луна, а на темном небе появлялись непривычные глазу звезды.
Фильм подошел к концу, и Джим включил свет.
— Чудесно и восхитительно! — радовалась Лори. — И знаете, если бы нас заранее предупредили, что мы увидим на экране, скорее всего было бы не так интересно.
— Поэтому я и не предупредил вас, — сказал Джим. Он взглянул на меня, самодовольно улыбнулся, прекрасно зная, что может убить меня наповал, и добавил:
— А сейчас кино о том, как я нарушал закон, занимаясь контрабандой в Тихуане.
— Нет! — завопил я. — Упеку в каталажку! Подруги рассмеялись, а Джим признался, что пошутил. Мы вернулись к бару и устроились на полу. На этот раз, слава Богу, выпивка была нормальная — мы с Джимом пили бурбон с содовой, а Лори я Ева — бренди «Александр».
И все-таки меня что-то беспокоило. То ли в фильме, который мы только что посмотрели... или, может, это чувство возникло у меня раньше, когда я разговаривал с Джимом о Лагуна-Парадиз, Бри-Айленде и Адаме. Я догадывался, что Джим чего-то недоговаривал, не рассказал мне всего. Какова бы ни была причина, беспокойство продолжало терзать меня. Постепенно оживленный разговор заглушил тревогу. Мы пили, болтали — словом, расслаблялись.
Сам не знаю, как это случилось.
Помню только, что на одном из стереодисков Джима зазвучала старенькая «Стрип-полька», вызвавшая оживленные комментарии, и вдруг в руках Джима оказалась колода карт, и он, как опытный карточный зазывала, начал их тасовать. Довольно странно, что Ева, накануне недвусмысленно намекнувшая, что не прочь сыграть в покер, теперь притихла и вела себя более сдержанно, нежели Лори, не поддавалась настойчивым уговорам Джима и, должен признаться, моим пылким упрашиваниям. Однако стоило Лори обронить одну только банальную фразу, которую так часто можно услышать в первые дни занятий в средней школе: «Я буду, если будешь ты», — как Ева тяжело вздохнула и якобы через силу сказала:
— Сдаюсь. Сдаюсь. Ладно, начинай.
Джим сдал карты.
По его правилам игры, предварительных ставок не было, выигравший освобождался от штрафа, в то время как три игрока должны были расстаться с какой-нибудь вещью. В покере это называется «подсластить ставки». Удача улыбнулась Лори, и она выиграла первые три партии.
Мы с Джимом уже проиграли свои туфли и пиджаки, но опасность нам еще не грозила, поскольку мы схитрили и начали играть, имея на себе, вполне понятно, больше одежды, нежели партнерши. Наше преимущество стало очевидным после третьей партии, когда Ева проиграла свои туфли, а чулок на ней не оказалось. Поэтому...
— О Господи! — воскликнула она, глядя на Лори. — Ты ничего еще не проиграла, да?
— Представь, — хихикнула Лори. Она посмотрела на меня, ее карие глаза искрились. — Пока ни одной вещи.
— Ба-а! — Я не сумел скрыть голодного разочарования.
— Ева, не тяни резину, — подгонял Джим, напуская на себя строгость.
— Пощадите, — взмолилась она.
Неловкое молчание продлилось секунд пять. Потом она придвинулась к Лори и что-то прошептала ей на ухо. Интересно, что? Наконец Ева повернулась спиной к Лори, которая ловко справилась с каким-то крючком, и начала расстегивать длинную «молнию». Все ниже, ниже, ниже... Мы замерли.
Не было слышно никаких звуков, кроме скрипа сползающей вниз «молнии». Ничего больше.
Ева встала, подняла руки, будто сдаваясь на милость победителей, и оранжевое платье медленно начало сползать по ее рукам, по груди, по бедрам... наконец оно свалилось на пол ярким: беззащитным комочком.
Она переступила через платье, и возникла долгая пауза — но я не назвал бы молчание неловким. Теперь это была пульсирующая, наполненная электрическим зарядом тишина, ее треск был почти слышимым. Ева в наряде от «Александрии» в Лагуна-Парадиз являла сногсшибательное зрелище, но сейчас, в узком бледно-розовом бюстгальтере и крохотном бикини, шикарные просторы ее белой плоти были просто восхитительны. Ее вызывающую наготу прикрывал всего лишь розовый клочок на бедрах и еще одна розовая полоска, едва удерживавшая пышные кремовато-белые холмы, трепетно вздымавшиеся над розовой тканью.