Он не успел договорить, как она подняла голову, и, увидев ее лицо, он умолк, улыбка убийцы загнула кончики его губ кверху, подчеркивая жесткие темные впадины под скулами. Он похож на пятно, подумала Джеральдина, осклизлое пятно, какое бывает на нижней стороне ящика с гнилыми фруктами.
— И тебя отправят домой в гробу, рыбка, — закончил Вуди.
Она приблизила лицо к его лицу и, по-детски восторженно улыбаясь, сказала ласково и проникновенно:
— Кто ты ни есть и как бы тебя ни звали — иди ты на хер.
— Вуди! — ворвался вдруг Чато. — Вуди! — завизжал он бабьим голосом. — Ты с ума спятил!
— Не твое дело, — не сразу ответил Вуди, пряча штуковину в карман.
— Видала я всякое невезенье, — говорила Мэри. — Но уж как тебе не везет, такого я сроду не видела.
Это было поздно вечером, через неделю после того, как Вуди забрали в полицию. Джеральдину выписали из больницы, и, не зная, как быть дальше, она пошла на прежнюю квартиру собрать свои пожитки. Но в тот вечер она и в самом деле сильно простудилась, и волей-неволей ей пришлось валяться в прежней своей каморке, сморкаясь в бумажные салфетки «Клинекс». Первое время она не могла себя заставить выйти на люди. Иногда к ней забегала посидеть Мэри. Когда-то в городке Кайзерслаутерн Мэри обручилась с американским солдатом, а дальше пошло и пошло.
— По-моему, мне повезло, что я осталась живая, — сказала Джеральдина. — Разве нет?
— Что правда, то правда, — согласилась Мэри. — Ты живая и можешь считать, что вытянула счастливый номер. Но он, конечно, психованный, твой Вуди.
— Да уж, — сказала Джеральдина.
Два дня подряд лил дождь. Лил дождь, и было жарко. Рано или поздно ей придется собрать вещички и куда-то двинуться.
— Чем он тебя, золотко?
— Кажется, ножом, каким устриц вскрывают. А я ждала, что он меня застрелит. На то и шла.
— Почему ты не едешь домой, девочка? — спросила Мэри. — У тебя есть родные? Езжай домой.
— Наверно, поеду, — сказала Джеральдина.
— Нечего тебе тут киснуть и шарахаться от зеркала. Не бойся, лицо заживет. Как-нибудь напейся, выревись и валяй себе в Западную Виргинию.
— В Западной Виргинии не найдешь работы, — сказала Джеральдина. — Разве только в баре, но бары теперь не для меня. Другое лицо — другая жизнь.
— Ох, — вздохнула Мэри, глядя на дождь.
На другой день она за десять долларов устроила Джеральдину на грузовик с фруктами, который шел в Новый Орлеан. Шофер был мексиканец из Браунсвилла. Он смирный, сказала Мэри.
За всю дорогу мексиканец только раз заговорил о ее лице — спросил без околичностей. И больше не открывал рта.
— Где ты познакомилась с этим мужиком? — спросил он.
— В Форт-Смите.
— Зачем ты с ним связалась?
— Других не было, — сказала Джеральдина.
— «Других не было», — повторил он и глянул на нее в зеркальце заднего вида.
Вечером они миновали Бомонт и ехали по нефтяным пустошам близ Мексиканского залива. Дождь почти перестал, редкие капли стучали по крыше кабины и шлепались в ветровое стекло. На западе вылезло солнце и садилось в складках печальной лиловой тучи; над ней синел клочок чистого неба, далекий, прозрачный, невозмутимый. От этого края неба до пухнущей тьмы на востоке, под пятидесятническими языками оранжевого пламени качалки сосали нефть, их балансиры ритмично поднимались и опускались на фоне ночных огней — сотни неровно расставленных вышек торчали, как острова, над морем высокой мокрой травы.
Джеральдина притулилась у двери, с холодным, тупым удивлением глядя на вышки, и накрашенным мизинцем повторяла их контуры на стекле. Иногда кажется, ты так вся обмозолилась, что пушкой не прошибешь, а иногда — что умрешь от дневного света, если некуда спрятаться. Лучше всего быть как старые проститутки — вообще ничего не чувствовать, пока не напьешься. Она зябла и ощущала себя маленькой в мощном рычании грузовика, затерянной в бесконечной долине тупых гигантских механизмов.
Я должна вернуться, думала она. У этого… как его… Вуди в тот вечер не случилось при себе револьвера, и она осталась жива. Лучше, пожалуй, поехать в Западную Виргинию, когда у нее будут деньги. Если в Новом Орлеане найдется работа, можно немножко поднакопить. Но все равно дома никого не осталось. Мать скончалась давно, отец умер где-то в Кливленде, и никто не знает где. В Уэлче жила старая незнакомая тетка, остальных ее родственников разнесло кого куда — в Бирмингем, Питсбург, Кливленд или Чикаго. Все бежали из родных мест: шахты одна за другой закрывались; мужчины полгода сидели на пособии по безработице, выпивали, часами просиживали у телевизоров, потом куда-то уезжали.
Джеральдина глядела в уже потемневшее небо: на нефтяных вышках светились лампочки, напоминавшие огни далекого города. Похоже на Бирмингем.
Они с Эл-Джеем приехали в Бирмингем вскоре после свадьбы — ей было шестнадцать, ему восемнадцать, — поехали искать работу. Паршивое то было время. Паршивые меблирашки, малыш все время простужался, дождь лил беспрерывно, как там, в Галвестоне. И Эл-Джей, в семье которого держались строгих правил и в рот не брали спиртного, вдруг начал пить. Он почти не бывал дома, вечно где-то шатался, и они вечно сидели без денег.
Я его страшно любила, вдруг подумала Джеральдина. Он был такой милый, эти его веснушки, господи, иногда он бывал веселым и смешил ее до упаду, а тело у него было литое, хоть и тощее, с ним было так хорошо, и он тоже ее любил. Когда он, пропьянствовав ночь, являлся домой, она кипела от злости и ругала его на все корки, а он казался таким юным и жалким; даже сквозь эти немыслимые веснушки было видно, какой он бледный, и она невольно начинала смеяться. А как он любил малыша!
Наконец она упросила его тетку сидеть с малышом и устроилась на первую свою работу — буфетчицей в баре, а он, сам не зная почему, ходил надутый и закатывал скандалы. В тот вечер, когда это случилось, он пришел в бар, где она работала, стал задираться, и его вытолкали вон, а она так разозлилась, что не пошла за ним. Должно быть, он и потом еще пил, — говорили, будто он несколько раз затевал драку с какими-то бандитского вида парнями. Кто-то из них выстрелил ему прямо в сердце на тротуаре Девятнадцатой улицы, когда бары уже закрылись, но кто именно, так и не дознались. В Бирмингеме такие случаи — не редкость.
Она по-прежнему работала в баре и ребенка видела мало, через месяц он заболел, стал совсем бледненьким и почти ничего не ел, потом у него сделались судороги, и он умер. После этого все стало как-то смутно. Она переезжала с места на место. С тех пор она жила так вот уже четыре года. Оказалось, что бывают барменши и барменши, и, если долго этим заниматься, незаметно становишься вторым сортом. И рано или поздно, по какому-то закону круговорота, кончаешь Техасом. Говорят, либо ты лезешь в гору, либо катишься вниз — и низом всегда оказывается Техас, а все остальное считается верхушкой.
Не смей ничего чувствовать, приказала она себе, перестань, не чувствуй. Незачем смотреть в зеркальце, можешь глазеть на дорогу. Не заглядывай внутрь, смотри на все виденное-перевиденное за окошком, а рано или поздно конец наступит. Потому что не за что зацепиться. А ты старайся зацепиться, дура. Но если ты женщина и ищешь, за что бы зацепиться, твои беды, само собой, приходят от мужчин. Навроде Вуди и прочих. У тебя был один только мужчина, да и тот не мужчина, а мальчик, и он лежит в земле. И малыш тоже.
Уснуть бы, подумала она. Должен же прийти конец, и, может, будет какое-то место, где ты отогреешься и уснешь. Если бы знать, что в самом конце будет такое место — вроде просвета в тучах, который она видела, проезжая через нефтяные пустоши, — все же было бы легче. Такое место, как в песне «Странник незнакомый»[6], — ни боли, ни тяжкой работы, ни страха.
Без всякой связи она вдруг вспомнила отцовский дом и себя во время войны, тогда еще маленькую девчушку. В те времена жилось неплохо, помнится, все говорили, что работы хоть завались. В комнате, где она спала, висел портрет президента Рузвельта. Он был великий человек; все говорили, что он поставил страну на ноги, и еще говорили, что он заботится о людях. Надо же, что только не лезет в голову. Но в детстве, лежа в своей кроватке, она часто думала о президенте Рузвельте, о том, какое доброе у него лицо, как все говорят, что он заботится о людях, и какой у него голос по радио. И сейчас, когда она вспомнила тот портрет, ей представилось что-то сильное и доброе, обещающее тепло и мир, отцовский дом, небеса, и успокоение, и Бога.