Ну да, ну да, только посмеивалась Дорка, всё забываю, что она ровесница века. Хитрила, конечно, спрашивая, сколько Надьке стукнуло, но так хоть с сыном словечком можно переброситься, Глядишь, ещё какой разговор завяжется. Не завязывался; Вовчик грубо, как топором колют дрова, обрывал мать: отстань, у тебя что, других дел нет? Или еще больнее: и ты ещё со своими двадцатью копейками лезешь…
Нередко понукал Дорку и так: разбираешься, как свинья в апельсинах, помолчала бы лучше.
Для нее это было обиднее всего. Дорка украдкой смотрела на сына и не верила: неужели это её Вовчик. Он вставал рано, без будильника, открывал настежь окно, брал в руки гантели и делал зарядку. Потом плескался в ванной под холодным душем, тщательно брился у окна, любуясь на себя в зеркальце, аккуратно подстригая на голове волосы и колдуя над усиками.
Все его движения были чёткими, выверенными до секунды. Съедал бутерброд или творог, запивал кофе и, тихо прикрыв дверь, уходил. Дорка, за своей ширмочкой боясь шевельнуться, ждала, когда за ним закроется дверь, только тог да и вставала, одевалась и шла в магазин на работу. Она давно поняла, откуда ветер дует. Сама же его чуть ли на аркане потянула в гости к этой реабилитированной старухе, бывшей подружке своей свекрови Вере Константиновне. Вот та и наплела её Вовчику чёрт-те чего. Сама же её свекровь, Нина Андреевна, никогда ни словом, ни полсловом не обмолвилась с невесткой ни о прошлом, ни о настоящем. Так что судить Дорка, что правда, а что неправда, а что вообще вымысел, не могла. Только сердцем чуяла: вот здесь, в этих отношениях со старухой, собака зарыта. А с другой стороны, Вовчик вроде бы менялся в лучшую сторону. Уже не так откровенно грубил, наоборот, можно сказать, даже вежливо начал к матери обращаться. Но Дорка сердцем чувствовала, что это наиграно. Она смирилась, уже привыкла – что дома она никто, что на работе. Ходит сын к старухе, пускай ходит, хоть пьяным оттуда не возвращается. И то слава богу.
Что мог Влад, Владимир Викторович Ерёмин, узнать от Веры Константиновны? Что он внук Владимира Николаевича Ерёмина, да, того, того самого капитана, которого краснорожие пьяные морячки с другими царскими офицерами навечно оставили стоять на дне Севастопольской бухты. А сына его Виктора в 41-м отправили с мосинской винтовочкой в окопчик Одессу защищать. Через столько лет случайно на окопчик наткнулись «пионэры», на белые косточки, которые прямо сверху торчали. Благодаря «пионэрам» их реабилитировали, не сдались молоденькие хлопчики в плен, насмерть стояли, обороняя город от врага. Не дождались подмоги, а ведь им, отправляя на верную гибель, обещали: армия перегруппируется и придет им на выручку.
Правда восторжествовала! Отблагодарили, вручили медальку вдове, честь оказали, что еще на до? А то, что после войны Дорка с сыном жили впроголодь, так это же не их дело. Вера Константиновна вышла в центр «салона» и поклонилась низко, в самый пол перед Владом.
– Ты, сынок, никогда им не прощай – ни отца своего из окопчика, ни деда капитана, его с булыжником на шее столкнули на дно морское, ни бабушки, моей подружки, полуживой, брошенной собакам на прокорм. Ниночку Ерёмину никогда им не прощу, прекраснее человека в жизни не встречала. Я тебе, сынок, обязательно расскажу о них. Их роман начался со шляпки, самой простой, правда, парижской шляпки. Помянем с тобой, Влад, их светлую память.
Старушка достала из буфета две хрустальные рюмки, налила молдавского коньяка, отпила немного. Влад отказался от коньяка: я лучше крепкого чаю.
– Не тужи, хлопчик, и не верь во все эти бредни: нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме! Они там, кто в начальстве, уже сколько лет живут прекрасно в этом коммунизме. Все им на блюдечке преподносят, только каемочка не синяя, а красная. Народ корячится, с ложечки их кормит. Коммуниздят, как хотят, не стесняясь. В партию эту все прощелыги прут, как завмаг у твоей мамы. Не будешь в ней – фигу теплое местечко, – Ледовитый океан. В начальство, самое мелкое, не пролезешь – горлышко узкое. Ни стыда у них, ни совести, на остальных, кто не в ней, наплевать. Всех коммуниздить принять не могут – не резиновая, так устанавливают нормативы. Этих брать, этих не брать. А вдруг примут, не дай бог, не тех, и эти «не те» их же и выбросят. Нет, братцы, тащите рекомендации от проверенных коммуниздильщиков.
Влад всё понимал, о чем говорит Вера Константиновна, какая такая партия, почему в ней, как выражалась старушка, одни воры и негодяи, и народ заставляют ее поддерживать. Он хорошо запомнил, как мальчишкой ходил с матерью в их школу, она в тот день была украшена, играла музыка, дежурили какие-то люди с красными повязками на руках, кругом милиция, даже их участкового он там видел. Взрослые подходили к длинному столу с буквенными табличками, им совали какие-то бумажки, они опускали их в ящики, которые стояли посреди спортивного зала. К то-то сначала скрывался за шторкой в кабинках, а потом бросал в ящик. Дорка даже не заглядывала в эти бумажки, просовывала их с трудом в щель ящика и сразу торопилась на выход. Вовчик дергал ее за рукав, канючил у Дорки купить ему пирожное или бутерброд с колбасой, раньше такие вкусные он никогда не ел.
– Да, Влад, все на выборы ходили и тебя брали. Теперь сам ходишь, попробуй не пойди. Ведь какой праздник устраивается – голосовать за эту партию. Людей обещаниями заманивают – скоро лучше заживете, светлое будущее вас ждет – завлекают такими вот буфетами. Почти сто процентов населения должно прийти. Все сто вроде бы нескромно. Кто не может сам, заболел или немощный, еле ноги волочит, тем урну таскают, лишь бы проголосовали. По поездам с теми урнами шастают, вертолёты, самолёты по бескрайним сибирским просторам гоняют. Каждый час сводка по радио – сколько уже охвачено. Народу косточку бросили: выходной 5 декабря, на День Конституции. Месяцами магазины пусты, хоть шаром покати, а к 5 декабря – изобилие, на те вам, народ, к празднику, гуляйте. По фабрикам и заводам заказы раскидывали, рабочим за их же собственные деньги продавали. А то ещё вдруг разозлится голодный рабочий класс и начнёт жаловаться.
Только вот куда жаловаться, господа? В газеты, на радио? Так они же все той партии служат, коммуниздильщикам. Везде одно и то же: распинаются передовики производства, одни успехи вокруг, рапорты о выполненных и перевыполненных планах. Целый год ордена и медали штампуют, награды за доблестный труд. Какой же это план, господа, если его можно перевыполнить на двести процентов? Вранье, сплошной обман. Правда – что на полках пусто и в дом купить нечего, все жуткий дефицит, без блата никуда. А коммуняки, что наверху, живут припеваючи, о хлебе насущном не думают У них свои магазины. Ублюдки, ненавижу их. Приличные, конечно, есть даже в этой партии, нельзя всех черной краской мазать, но они рядовые, на задворках, погоду не делают.
Вера Константиновна никак не могла угомониться. Видно, не было никого или просто опасалась, кому все это можно вот так, откровенно высказать, чтобы не заподозрили в лютой ненависти к власти этой партии. Влад не выдаст, в крайнем случае, скажет, что выжившая из ума старуха несет всякую чушь, ей в психушку дорога. В больнице, что рядом с их домом, отделение есть, пусть туда везут.
– Ой, чуть не забыла, – Вера Константиновна почему-то понизила голос или просто устала говорить, – этой партии нужно ещё содержать братские народы, а они, как снег на голову, всё освобождаются и освобождаются от рабства проклятых капиталистов. Надо их защитить, помочь, они тоже кушать очень хотят. Собственный народ побоку, а этим всё подавай, а то, чего доброго, опять назад к капиталистам попросятся. Есть такая добренькая страна на белом свете, где так вольно дышит человек: Союз Советских Социалистических Республик.
Древо жизни
Влад после этих посиделок плёлся домой, как в тумане. В голове каша, разобраться бы, что к чему, так он особо не интересуется. Однажды остановился у какого-то дерева и, что есть силы, стал бить его по стволу кулаком. Пока рука не онемела и не начала сочиться кровь. Потом обнимал ни за что пострадавшее дерево и шептал: прости, дружище, меня, ты ни в чём не виновато. Я знаю, ты тоже страдаешь. Люди взяли тебя молоденьким трепетным саженцем и посадили в знойном пыльном городе, оставив для жизни только этот небольшой полукруг земли. Да и землёй эту грязь назвать язык не поворачивается. Кто хочет, мочится ночью на твоё тело, кто хочет, режет ножом твою кожу, выписывая на тебе своё дурацкое имя в плюсе с такой же набитой дурой. Твоя кора вся в погашенных окурках. Ты болеешь, твои ветви жестокие руки безжалостно обрезают, калечат каждую осень, чтобы они не мешали проводам и домам. Ты усыпаешь, прощаясь со своей тяжелой жизнью, думая, что навсегда.