Там он шел медленно, вытянув голову вперед, ничего не видя и ничего не слыша, устремив взор в одну и ту же точку, которая казалась ему усеянной звездами и которая была углом улицы Филь-дю-Кальвер. Чем ближе подходил он к этому углу улицы, тем живее становился его взгляд, какая-то радость, точно отражение внутренней зари, освещала его глаза, он имел восторженный и растроганный вид, его губы чуть заметно шевелились, как будто он говорил с кем-то невидимым, он как-то странно улыбался и старался идти как можно медленнее. Глядя на него, казалось, что, идя куда-то, он в то же время боялся того момента, когда подойдет совсем близко. Когда оставалось всего лишь несколько домов между ним и улицей, которая притягивала его к себе, его шаг так замедлялся, что казалось, будто он стоит. Покачивание головой и пристальный взгляд невольно приводили на память магнитную стрелку, стремящуюся к полюсу. Но, как ни старался он отдалить время своего прибытия, момент этот все-таки наступал; когда же он доходил до улицы Филь-дю-Кальвер, он останавливался, как-то робко вздрагивал, высовывал голову из-за угла крайнего дома и смотрел на эту улицу; в его болезненном взгляде было нечто похожее на сожаление о невозможности чего-то и как бы отблеск утраченного рая. Тем временем слезы постепенно собирались в уголках глаз и начинали медленно катиться по его щекам, иногда достигая рта. Тогда старик чувствовал их горький вкус. Постояв, точно каменный, несколько минут, он поворачивал обратно и шел той же самой дорогой, и, по мере того как он удалялся, взор его угасал.
Мало-помалу этот старик перестал доходить до угла улицы Филь-дю-Кальвер, он останавливался на полдороге на улице Святого Людовика, то немного дальше, то немного ближе. Однажды он остановился на углу улицы Святой Екатерины и только издали взглянул на улицу Филь-дю-Кальвер. Потом медленно, покачав головой, как будто бы противясь чему-то, пошел обратно.
Скоро он перестал доходить даже и до улицы Святого Людовика. Он доходил до улицы Павэ, качал головой и уходил, потом стал доходить только до улицы Трех Бабочек, потом до улицы Белых Плащей, он казался похожим на маятник незаведенных часов, качания которого постепенно укорачиваются и наконец совсем останавливаются.
Каждый день он выходил из дома в один и тот же час, шел по тому же самому пути, но не доходил до цели своего путешествия, может быть совершенно бессознательно, с каждым днем все более и более укорачивая его. Все его лицо выражало одну только мысль: «Зачем?» Глаза его потускнели, и в них уже не было видно никакого блеска. Слезы также иссякали, его задумчивые глаза были сухи. Голова старика была всегда вытянута вперед, его подбородок временами двигался, складки на его худой шее говорили, что ему живется тяжело. Иногда в дурную погоду он носил под мышкой зонтик, который, впрочем, никогда не раскрывал. Старушки, когда он проходил мимо них, говорили: «Это помешанный». Дети со смехом бегали за ним.
Книга девятая
ГЛУБОЧАЙШИЙ МРАК РОДИТ ЗАРЮ
I. Жалость к несчастным и снисхождение к счастливым
Ужасная вещь быть счастливым! Какое ощущается тогда блаженство. Кажется, что всего уже достиг! Как легко, владея ложною целью жизни — счастьем, забываешь истинную цель — выполнение долга!
Надо заметить, однако, что большой ошибкой было бы осуждать Мариуса.
Мариус, как мы уже это объяснили, до своей женитьбы не задавал никаких вопросов господину Фошлевану, а после он уже боялся расспрашивать Жана Вальжана. Он очень жалел о том, что позволил себе слабость дать обещание. Он бесчисленное множество раз повторял себе, что он не имел права уступать отчаянию. Мариус ограничился тем, что постепенно старался отдалить Жана Вальжана от дома и по мере возможности вычеркнуть его из памяти Козетты. Он всегда как бы становился между Козеттой и Жаном Вальжаном, будучи убежден, что при таком его поведении она, не видя Жана Вальжана, перестанет о нем думать. Это уже было не только вычеркиванием, но и полнейшим затмением.
Мариус поступал так, как он считал необходимым и справедливым. Стараясь удалить Жана Вальжана, не прибегая при этом к использованию крутых мер, но и не проявляя слабости, он думал, что право на это ему дают как те причины, о которых мы уже упоминали, так и те, которые нам придется узнать потом. В одном процессе, который он вел, ему случайно пришлось столкнуться с бывшим служащим дома Лаффитта, и таким образом он, не прибегая к розыскам, добыл такие секретные сведения, которые могли усугубить и без того опасное положение Жана Вальжана. Но тем не менее он считал себя обязанным возвратить шестьсот тысяч франков законному владельцу, которого он и старался разыскать, соблюдая всевозможную осторожность. А пока он упорно не хотел прикасаться к этим деньгам.
Что касается Козетты, то она совершенно ничего не знала об этих тайнах, но и ее тоже было бы жестоко обвинять в охлаждении к Жану Вальжану.
Могучий электрический ток шел от Мариуса к ней и заставлял ее инстинктивно и почти машинально делать все, что хотелось Мариусу. Она чувствовала рядом с «господином Жаном» волю Мариуса и подчинялась ей. Ее мужу незачем было ей говорить, она чувствовала неопределенное, но ясное давление его невысказанных мыслей и слепо повиновалась ему. В этом случае ее послушание заключалось в том, чтобы не вспоминать о том, что хотел забыть Мариус. Для этого она не делала ни малейшего усилия. Душа ее бессознательно, и за это ее нельзя винить, так слилась с душою мужа, что то, что покрывалось облаком тумана в памяти Мариуса, затемнялось и в ее воспоминаниях.
Но, однако, не будем заходить слишком далеко; в том, что касалось Жана Вальжана, забвение это было, так сказать, только поверхностное. Это было скорее легкомыслие, чем забывчивость. В глубине души она продолжала нежно любить того, кого она так долго называла отцом. Но она еще больше любила своего мужа. Этим и нарушалось равновесие ее сердца, склонявшегося в одну сторону.
Иногда Козетта пробовала заговорить о Жане Вальжане и высказывала удивление по поводу его продолжительного отсутствия. Тогда Мариус успокаивал ее: «Я думаю, что его нет дома. Разве ты забыла, как он говорил, что собирается куда-то в путешествие?» — «Это правда», — думала Козетта. И таким образом он обыкновенно скрывал от нее истину. Но ненадолго. Два или три раза она посылала Николетту на улицу Омм Армэ справиться, не вернулся ли из путешествия господин Жан. Жан Вальжан приказывал отвечать, что он еще не возвращался.
Козетта довольствовалась таким ответом, так как все ее мысли были заняты Мариусом.
Тут необходимо заметить еще, что Мариус и Козетта тоже на некоторое время уезжали. Они ездили в Вернон. Мариус возил Козетту на могилу своего отца.
Мариус понемногу отвлекал Козетту от мыслей о Жане Вальжане. Козетта охотно поддавалась ему.
Впрочем, то, что часто слишком жестоко называют неблагодарностью детей, не всегда заслуживает такого строгого упрека. Это неблагодарность природы. Мы уже говорили раньше, что «природа не оглядывается назад». Природа разделяет все живые существа на приходящих и уходящих. Уходящие всегда обращены лицом к мраку, приходящие к свету. Этим и объясняется отчуждение, мучительное для стариков и почти невольное для молодых. Это отчуждение, вначале нечувствительное, растет медленно, также как растут ветви. Ветви не отрываются от ствола, а только удаляются от него. В этом не их вина. Молодость идет туда, где радость, веселье, яркий свет, любовь. Старость идет к концу. Они не теряют друг друга из виду, но между ними нет больше единства. Охлаждение у молодых людей вызывается жизнью, а у стариков — холодом могилы. Не будем же обвинять этих бедных детей.
II. Последние вспышки догорающей лампы
Однажды Жан Вальжан спустился с лестницы, сделал три шага по улице и сел на тумбу, на ту самую тумбу, на которой Гаврош застал его задумавшимся в ночь с 5 на 6 июня; он посидел на ней несколько минут, потом опять вернулся домой. Это был уже последний ход маятника. На следующий день он уже не выходил из дома. Еще через день он не мог уже встать с постели.