Утомленное самопожертвование, состарившийся героизм, насытившееся честолюбие, нажитые состояния, — все это ищет, умоляет и требует одного — убежища. И они получают его. Они вступают в обладание миром, спокойствием, досугом и, наконец, они довольны. Между тем в это же время возникают известные события; они дают себя чувствовать и со своей стороны стучатся в дверь. Эти события порождены революциями и войнами; они существуют, живут, имеют право занять свое место в обществе и занимают его. В большинстве же случаев факты этих событий являются как бы квартирмейстерами и фурьерами, которые только подготавливают место принципам. И вот что тогда предстает перед взорами политических философов; в то время как усталые люди жаждут отдыха, свершившиеся факты требуют гарантий. Гарантии для фактов — то же самое, что отдых для людей. Этого именно требовала Англия у Стюартов после протектора {403} и Франция у Бурбонов после Империи. Такие гарантии являются потребностью времени, и их поневоле приходится давать.
Государи «жаловали» гражданские гарантии, но в действительности, конечно, эти гарантии гражданственности были вырваны у них силою. Глубокая и безусловная истина. В ней убедились Стюарты в 1660 году, и ее не могли усвоить Бурбоны даже в 1814 году!
Королевская фамилия, вернувшаяся во Францию после падения Наполеона, имела наивность вообразить, что эти гарантии даны ею, а не временем, и что поэтому она всегда вправе взять их обратно, что политические права, данные хартией Людовика XVIII, не что иное, как только частица их божественного права, отданная Бурбонами и любезно представленная народу до тех пор, когда им вздумается взять ее обратно. Однако, судя по неудовольствию, с каким они делали это, Бурбоны должны были бы понять, что они вынуждены были сделать этот дар. Эта семья брюзжаньем встретила XIX век. Она делала недовольную гримасу при всяком расцвете нации. Пользуясь нелитературным, но верным, потому что оно простонародно, словом, эта семья «насупилась». И народ это видел.
Они вообразили, что обладают силой, потому что Империя перед их появлением была сметена, как театральная декорация. Они и не заметили, что сами были водворены той же рукой, которая свергла Наполеона. Бурбоны вообразили, что пустили глубокие корни, потому что представляли собою прошлое, но они ошибались; они составляли только часть прошлого, представляемого самой Францией. Корни французского общества были не в Бурбонах, а в самом народе. Эти невидимые, но живучие корни составляли вовсе не права одного семейства, а историю целого народа.
Дом Бурбонов являлся для Франции славным и кровавым узлом в ее истории, но уже не был главной сущностью ее судьбы и необходимым основанием ее политики. Без Бурбонов можно было обойтись. Без них и обходились целых двадцать два года — промежуток, которого они, однако, как будто не заметили. Да и как они могли бы его заметить, когда были убеждены, что Людовик XVII {404} царствовал 9 термидора, а Людовик XVIII — в день сражения при Маренго? Никогда еще с самого начала истории французские властители не были так слепы к фактам и к содержавшейся в них верховной воле.
Бурбоны сделали огромную ошибку, наложив руку на «пожалованные» в 1814 году гарантии, на эти уступки, как они их называли. Печальное явление! Их уступки — наши завоевания, наши «захваты» были нашим правом.
Когда Реставрации, чувствовавшей себя победительницей над Бонапартом и глубоко укоренившейся в стране, показалось, что настала пора показать свое настоящее лицо, она вдруг решилась и рискнула нанести давно задуманный ею удар. В одно прекрасное утро она поднялась перед Францией во весь рост в своем настоящем виде и, возвысив голос, стала оспаривать у народа то, что ему было дано и к чему он уже привык. Она вздумала оспаривать верховную власть народа и отнимать гражданскую свободу. В этом вся суть тех знаменитых актов, которые называются «июльскими приказами» {405} .
Реставрация пала. Она пала по справедливости. Между тем нужно сознаться, что она не была безусловно враждебна всем формам прогресса. Но великое совершилось, а она безучастно оставалась в стороне.
При Реставрации народ привык спокойно обсуждать свои дела, чего не мог делать при Республике, привык к величавости мира, которым не пользовался при Империи. За это время Франция представляла собой отрадное зрелище для остальных народов Европы. При Робеспьере слово принадлежало революции, при Бонапарте — пушке, а при Людовике XVIII и Карле X пришла очередь заговорить рассудку. Ветер утих, и светоч разума снова загорелся. На чистых вершинах затрепетал яркий свет мысли. Это было великолепное, чарующее и полезное зрелище. В течение пятнадцати лет можно было наблюдать, как посреди полного мира, на открытой общественной площади шла работа великих принципов, очень старых для мыслителя, но совершенно новых для человека государственного: равенства перед законом, доступа ко всем должностям всех способных людей и т. д. Так шли дела до 1830 года. Бурбоны были орудием цивилизации, но орудием сломавшимся.
Падение Бурбонов было полно величия, но не с их стороны, а со стороны народа. Они покинули трон, хотя и с важностью, но без всякого авторитета. Их исчезновение во мраке не было одним из тех величественных исчезновений, которые оставляют потрясающий след в истории. Оно не походило ни на величавое спокойствие Карла I {406} , ни на орлиный крик Наполеона. Они удалились — вот и все. Они сложили с себя корону, но не сохранили сияния вокруг чела. Они держали себя с достоинством, но не являли собою всего величия своего несчастья. Приказывая сделать из круглого стола квадратный во время своего путешествия в Шербург, Карл X, очевидно, более заботился о сохранении этикета, чем о поддержании рушившейся монархии. Это измельчание было горестно не только тем простым людям, которые были преданы Бурбонам как лицам, но и тем серьезным служителям трона, которые уважали в них род. Что же касается народа, то он был удивителен. Когда против него поднялось нечто вроде королевского мятежа, этот народ почувствовал в себе столько силы, что не проявил даже гнева. Нация защищалась, сдерживалась, привела все в порядок, отправила Бурбонов в ссылку и затем вдруг остановилась. Она извлекла старого Карла X из-под того балдахина, который осенял Людовика XIV, и бережно опустила его на землю. Она прикасалась к королевским особам тихо и осторожно, с глубокой печалью. Не один и не кучка людей, а целая Франция, вся победоносная и опьяненная своей славой Франция как будто припомнила и применила на глазах всего света благородные слова Гильома дю Бэра, сказанные им после дня баррикад: «К попавшему в несчастье государю легко быть дерзким тем людям, которые привыкли пользоваться милостынями великих мира сего и, как птицы, порхать с ветки на ветку, от увядшего цветка к свежему, но я всегда буду относиться с уважением к моим королям, в особенности к тем из них, которые страдают».
Бурбоны унесли с собою уважение, но не сожаление. Как мы уже говорили, их несчастье было величавее их самих. Они незаметно стушевались на горизонте.
Июльская революция тотчас же приобрела себе друзей и врагов в целом мире. Одни бросились к ней с восторгом и радостью. Другие отвернулись от нее; вообще, каждый отнесся к ней, смотря по своей природе. Европейские государи — эти совы и филины революционной зари, ошеломленные и почти раненные ее ослепительным светом, в первое мгновение закрыли глаза. Они открыли их снова только для мести и угрозы. Спохватившийся ужас, затаенная ярость! А между тем эта странная революция совершилась очень спокойно. И против нее ничего не было предпринято. Даже самые недовольные, самые раздраженные, самые негодующие приветствовали ее. Ведь как бы ни был силен наш эгоизм, как бы ни была сильна наша злопамятность, мы все-таки невольно чувствуем какое-то таинственное уважение к тем событиям, в которых видна десница существа, стоящего выше человека. Июльская революция — это торжество права, опрокидывающего факты. Дело, полное блеска. Право, опрокидывающее факты. Отсюда блеск революции 1830 года, отсюда ее благодушие. Восторжествовавшее право не нуждается в насилии.