* * *
В этом году больничному комплексу исполнилось 25 лет. Четверть века назад здесь в авральном порядке вбивали сваи в промерзшую насквозь землю, заливали фундамент спеццементом, возводили стены при такой низкой температуре, что градации ртутных термометров просто не хватало. Говорят, лихо было. Весело… С матом и песнями, отмороженными конечностями и трупами. По-боевому. По-молодёжному…
На днях праздновали юбилей больницы.
Похожие друг на друга, одинаково усатые строители многоэтажного комплекса вспоминали свою молодость в обнимку с медсёстрами, пели «Здесь на краю заснеженной земли» и вели себя, несмотря на огромное количество водки в поллитровых запотевших ёмкостях, довольно прилично: драк, так обильно пополняющих наше травматологическое отделение, не было. В общем, двадцатипятилетие отпраздновали «как положено»…
Как сообщил мне Вадим Егорович, 25 лет – весьма серьёзный срок. Не в глобальном (это слово я понял), скорее, в личностном плане.
Все 25 лет истории существования комплекса, вместе с хирургией, терапией и травматологией, существует отдел, возглавляемый Вадимом Егоровичем… У этой структуры и названия своего нет. Так… Один из кабинетов в многодверном этаже, принадлежащем отделению «Интенсивной терапии»…
– Это чем-то похоже на «Стол находок», – говорит иногда Вадим Егорович, – так… Весьма относительно.
«Стол находок»… Когда человек попадает в «реанимацию», он перестаёт быть «человеком». Он – некий организм, имеющий форму человеческого тела. Две руки, две ноги, одна голова. По описанию совпадает…
Пациенты отделения «интенсивной терапии» – это в основном водители грузовиков, не разъехавшихся на межпромысловых трассах (из кабин их извлекают в виде фарша, с еле улавливаемым пульсом), бурильщики с оторванными конечностями, угоревшие в огнеупорных скафандрах спасатели, которые пытались совладать с вырывающейся из земли струёй пламени на аварийной скважине, и другие клиенты в том же роде. В кабинете Вадима Егоровича с добрую сотню небольших железных ящиков. Они занимают три стены помещения. Когда человек в бессознательном состоянии принимает в вены иглы капельниц и электроразряды, стимулирующие сердцебиение, его личные вещи – часы, блокноты, перстни, бумажники и тому подобное – отправляется в один из ящиков «Стола находок». Вадим Егорович запирает вещи на ключ и делает запись в журнале. Всё содержимое ящика вернут хозяину после того, как он придёт в себя. Или не вернут… Если владелец умрёт на столе, не придя в сознание. Иногда, пока где-нибудь на промысле добегут до телефона, пока туда долетит вертолёт «интенсивки», да ещё обратно. Успеют – не успеют…
– Лотерея, короче, – говорит Вадим Егорович.
Личные вещи умерших хранят до тех пор, пока их не заберут родственники, приехавшие за телом. Иногда у погибших нет никого. Их хоронит за свой счёт нефтегазохимический концерн, в котором они работали. В договоре о найме, говорят, на этот счёт особая графа есть.
Человека кладут в ящик и – в яму. Могилы обычно долбят летом – зимой это делать практически бесполезно. Да и летом, как говорят, немногим легче – после полуметрового слоя песка обычно начинают тупиться буры – вечная мерзлота. Подождут мужики, оттает чуть – и вперёд. Потом ещё подождут – опять оттает. Так тут и роют… Заранее. Штук тридцать ям. С запасом.
Человек лежит себе в самой холодной могиле на этой планете, а его вещи ещё долгие семь лет хранятся в кабинете Вадима Егоровича. Почему семь? Неизвестно. Правила такие. По ним же, если за это время никто имущество покойного забрать не соизволил, содержимое ящика выкидывается на свалку. Всё.
Моего ящика здесь нет, потому что положить в него было нечего. Такого, что можно назвать личными вещами. Зато они были у Семёна Викторовича Седашова, умершего в отделении интенсивной терапии ровно семь лет назад. Помощник бурильщика Семён Седашов умер, как следует из больничных записей, не приходя в сознание после дорожно-транспортного происшествия. Он пролежал в реанимации неделю, прежде чем его сердце остановилось. Семь дней – без сознания. Семь лет – в могиле.
Сегодня Вадим Егорович будет освобождать «июньские» ящики. Каждое первое число он очищает ячейки умерших: в этом месяце, семь лет назад. Сегодня очередь «июньских».
Вадим Егорович листает свой журнал. Потом берёт только один ключ и открывает небольшую серую дверцу. Ящик помбура Седашова. Небольшой коричневый бумажный пакет. Вадим Егорович высыпает его содержимое на стол:
– На, забирай…
Юра познакомил меня с Егорычем после того, как я раз пятьдесят, наверное, вслух выразил желание стать обладателем часов. Тикающих, скользящих стрелками по циферблату. Любых.
Я буду носить их. Сверять время. Слушать тиканье. Я буду любить их. Это будут МОИ часы.
– Да понял я, понял, – однажды раздражённо прервал меня Юра и набрал один из внутренних телефонов. – Слышь, Егорыч. У тебя там от жмуриков часов каких-нибудь не осталось? Ага… Когда? Понял…
– На. Забирай…
Часы лежат в небольшой компании: огрызок карандаша, блокнот, чехол с очками. Вадим Егорович двумя пальцами двигает хронометр ко мне:
– Ну, бери!
Тяжелые. Матово блестящие в свете ламп. Холодные… Ремешка нет, да и сами крепления для него отсутствуют…
– «Полёт»… – читаю я на тёмно-синем циферблате.
– Хорошие часы, – говорит Егорыч.
– А как их заводить?
– А вот как… – он щёлкает маленьким ребристым колесиком. – Понял?
– Аа… Спасибо…
– Не за что… Юрке привет, – и он смахивает остальные предметы из ящика в мусорное ведро. Всё.
В коридоре «Отделения интенсивной терапии» я минут десять с удовольствием разглядываю своё приобретение. Егорыч сказал, что со временем стрелки и цифры будут светиться в темноте. Сейчас не светятся. Должны впитать (?) солнечный свет. Здорово: впитать солнечный свет…
Я медленно бреду, уставившись в циферблат, не смотря себе под ноги, и вдруг что-то больно впивается мне в живот. Ручка тележки. Голые ступни торчат из-под простыни. Я зажимаю часы в кулаке.
– Чё стоишь, тормоз! Отойди!
Меня отпихивает здоровенный санитар и, повернув каталку поудобнее, прикручивает проволокой к большому пальцу ноги картонную бирку. Откидывает простыню.
Несмотря на восковую желтизну лица и ввалившиеся щёки, я узнаю тело на тележке.
Гапонов. Пролежавший в коме почти два месяца. Ещё тёплый, наверное. С зажившими уже «множественными повреждениями головы». Заблудившийся в тёмных коридорах в поисках выхода. Сели батарейки в фонарике? То-то же…
Веки Гапонова не закрыты до конца и поэтому, когда санитар разворачивает каталку и задаёт ей движение в сторону морга, я вижу свет ламп, отразившийся в потускневших глазах. И пока тележка удаляется по коридору, её пассажир жутковато искрит на меня под скрип колёс отблесками потолочных светильников.
Я разжал ладонь: часы оставили причудливый отпечаток поверх моих линий жизни, ума и сердца.
* * *
Пока я, не спеша, поднимаюсь по лестнице на свой этаж, меня вдруг посещает зыбкое ощущение, будто весь мир замедляется. Не сейчас. А в последнее время. Или я ускорился?.. Вспоминая себя, каким был два месяца назад, я понимаю, что думал и двигался медленнее. Вокруг с бешеной скоростью проносились медсёстры и с пулемётной скоростью сыпались слова из десятков ртов. Теперь я почти такой, как все. Выровнял скорость. Синхронизировал движение.
А вдруг можно?! Хотя нет… Нельзя…
* * *
В палате шумно. К Вовану зашёл знакомый из соседнего отделения. Они размахивают руками, тычут в журналы и громко разговаривают. Иногда в их разговор вклинивается дальнобойщик Николаев. Остальные молчат. Я – потому что ничего не понимаю в предмете разговора, Халидов – потому что не может говорить физически. А ему явно хочется. Поэтому молчание у нас получается разным: моё – равнодушное, его – тоскливое.
– Да чё там, блин, твой «Опель»? Вон, зимой по дороге на «заполярку» не разъехался твой «Опель» с «Тойотой». И чё? Все, кто в «Опеле», – всмятку. Сразу. А в «Тойоте», так, поцарапались. «Эйрбаги» сработали. У японцев с этим всё в поряде!