А Елизавета Алексеевна, изгнав ненавистного зятя, занялась первоочередными делами. Она решила полностью избавиться от печальных воспоминаний. Дом, в котором умерла дочь, а прежде отец Маши Арсеньев, она видеть не могла. Поэтому увезла внука в Пензу, а в Тарханах начались преобразования. Бабушка продала дом на снос, хотя снос был специфический. Тарханская помещица не желала продешевить, и дом продавался, так сказать, на вывоз, чтобы собрать его по чертежам на новом месте и в прежнем виде. Так выходило повыгоднее. Практически на месте снесенного дома она приказала поставить часовню – в память о дочери и муже. Взамен же большого тарханского дома был выстроен дом поскромнее – и расходов он требовал меньше, и никаких нехороших воспоминаний не хранил. Так что внуку Мишелю никакой памяти о матери и деде не оставили: разве что альбомы, в которых были записаны стихи про любовь и разлуку, да ее дневники, которые до потомков не дошли. Известно, что дневник матери (или дневники, тут современники путались) взрослый Михаил Юрьевич имел при себе всегда, но после его смерти дневника(ов) не нашли. В составленной полицией описи имущества, оставшегося от погибшего на дуэли поэта, никакого дневника нет. Может, остался в Тарханах, а может – спрятал от чужих глаз или уничтожил верный слуга.
Поступок Елизаветы Алексеевны – такое радикальное уничтожение памяти о близких людях – сложно понять, если не учитывать особенность ее характера: все, что травмировало Арсеньеву или навевало безрадостные мысли, она попросту предпочитала уничтожать. Очевидно, руководствовалась правилом: смотреть нужно вперед, а не назад.
В ее новом будущем не было ни мужа, увидев бездыханное тело которого Елизавета Арсеньевна изрекла «собаке – собачья смерть», ни болезненной дочери, посмевшей сделать собственный выбор и поплатившейся за это домашним заключением и ранней смертью, ни, тем более, – Юрия Лермонтова, разрушившего некогда ее планы на устроение будущего Машеньки.
Там был только маленький Мишель, носивший ненавистную ей фамилию Лермонтов. И уж его-то жизнь она собиралась устроить правильно, как подобает людям ее круга. Из своих рук эту жизнь она выпускать не собиралась.
Мишель
Жажда жизни и склонность к разрушению. Тарханский демон
В 1817 году, когда Юрий Петрович хотел забрать сына в Кропотово, он столкнулся с непримиримой позицией бабушки. Свое желание не отдавать внука она озвучила четко: деньги, обещанные за Машей и закрепленные заемными письмами, он получит, но Мишеля – оставим этот вопрос до совершеннолетия. Вот тогда-то и прозвучали приговором слова ее завещания с особыми условиями:
М. Ю. Лермонтов (ребенком)
Неизвестный художник
«Во имя Отца и Сына и Святаго Духа, аминь. 1817 года июня 10 дня я нижеподписавшаяся вдова гвардии поручица Елизавета Алексеевна дочь по муже Арсеньева, будучи в твердом уме и совершенной памяти и пользуясь всемилостивейше пожалованной российскому дворянству 1785 года апреля 21 дня грамотой 22 статьею, постановила твердым и непоколебимым сие духовное завещание в следующем: лишась я Арсеньева мужа моего гвардии поручика Михайлы Васильевича Арсеньева и законной дочери, прижитой в супружестве с ним мужем моим Марьи Михайловны, на лицо коих учинено было мною духовное завещание прошлого 1807 года сентября в 30-й день и явлено Пензенской губернии в чембарском уездном суде, по которому по смерти моей завещевала и из движимого и недвижимого имения моего, состоящего Пенз. губернии, Чембар. уезда в селе Никольском, Яковлевское тож, дошедшего ко мне по купчей в 1794 году ноября в 13 день, от действительного камергера и кавалера Ивана Александровича Нарышкина, половину мужу моему, а другую половину дочери моей. А как во власти Божией лишась смертью означенного мужа моего и единственную от нас в браке прижитую дочь Марью Михайловну (на лицо коих то имение завещеваемо было), то с прекращением их жизни уничтожается вся сила той учиненной мною в 1807 году духовной. После дочери моей Марьи Михайловны, которая была в замужестве за корпуса капитаном Юрием Петровичем Лермантовым, остался в малолетстве законной ее сын, а мой родной внук Михаило Юрьевич Лермантов, к которому по свойственным чувствам имею неограниченную любовь и привязанность, как единственному предмету услаждения остатка дней моих и совершенного успокоения горестного моего положения, и желая его в сих юных годах воспитать при себе и приготовить на службу его императорского величества и сохранить должную честь свойственную званию дворянина, а потому ныне сим вновь завещеваю и предоставляю по смерти моей ему родному внуку моему Михайле Юрьевичу Лермантову принадлежащее мне вышеописанное движимое и недвижимое имение, состоящее Пензенской губернии, Чембарской округи в селе Никольском, Яковлевское тож, по нынешней 7-й ревизии мужеска пола четыреста девяносто шесть душ с их женами, детьми обоего пола и с вновь рожденными, с пашенною и непашенною землею, с лесы, сенными покосы и со всеми угодии, словом все то, что мне принадлежит и впредь принадлежать будет, с тем однако ежели оной внук мой будет по жизнь мою до времени совершеннолетнего его возраста находиться при мне на моем воспитании и попечении без всякого на то препятствия отца его, а моего зятя, равно и ближайших г. Лермантова родственников и коим от меня его внука моего впредь не требовать до совершеннолетия его, со стороны же своей я обеспечиваю отца и родственников в определении его внука моего на службу его императорского величества и содержании его в оной соответственно моему состоянию, ожидая, что попечения мои сохранят не только должное почтение, но и полное уважение к родителю его и к чести его фамилии; в случае же смерти моей я обнадеживаюсь дружбой моей в продолжение жизни моей опытом мне доказанной родным братом моим артиллерии штабс-капитаном и кавалером Афанасием Алексеевичем Столыпиным, коего и прошу до совершеннолетия означенного внука моего принять в свою опеку имение, мною сим завещаемое, а в случае его, брата моего смерти, прошу принять оную опеку другим братьям моим родным Столыпиным, или родному зятю моему кригс-цалмейстеру Григорью Даниловичу Столыпину, в дружбе коих я не менее уверена; если же отец внука моего истребовает чем не скрывая чувств моих нанесут мне величайшее оскорбление: то я Арсеньева все ныне завещаемое мной движимое и недвижимое имение предоставляю по смерти моей уже не ему, внуку моему Михайле Юрьевичу Лермантову, но в род мой Столыпиных, и тем самым отдаляю означенного внука моего от всякого участия в остающемся после смерти моей имении.
К сей духовной вдова гвардии поручица Елизавета Алексеевна урожденная Столыпина руку приложила…»
Тяжесть этой приложенной руки была неимоверна. Привыкшая воспринимать своих крепостных как вещи, она как собственница относилась и к тем, кого любила. Внука Мишеля Арсеньева любила. Свою твердую руку она наложила и на него.
Но парадокс: не будь этой тяжелой руки Арсеньевой, Мишель мог просто умереть в детстве.
Мишель, как мы знаем, родился болезненным, таким оставался и в первые годы жизни. Мария Михайловна обильно окропляла его своими слезами и окружала любовью, но эта любовь ничем не помогала в деле исцеления. В то время, когда дети его возраста уже бойко бегали, он только ползал по накрытому сукном полу и чертил на нем мелом. Не помогло даже молоко кормилицы Лукерьи Шубениной, специально отобранной докторами для этого мероприятия. По обычаю кормилица оставалась при барчуке два года, но, поскольку ребенок был нездоровый, может, и дольше. О раннем детстве Лермонтов не помнил ничего, только песню матери, да и ту настолько смутно, что надеялся припомнить, хоть однажды услышав. Вместо материнского лица – размытый образ. И, вероятно, смерть матери осталась в его сознании где-то за кадром. Вся его память, как и думала бабка, стала формироваться уже в новом, лишенном прошлого, доме. Арсеньева очень надеялась, что такие перемены помогут и излечению ребенка. Но они не помогли.