Вдруг он остановился:
— А ну, погляди.
Васко глянул в направлении вытянутой руки и ничего необычного не увидел. Но Боро объяснил ему, что к чему:
— Если бежать все прямо и прямо, я точно проследил по карте, можно попасть в Югославию, а Югославия тоже потом кончается. Тогда ты попадаешь в Италию и можешь выбирать, куда тебе хочется, в Париж, или в Лондон, или по соседству, в Швейцарию.
И они побежали обратно. Боро заходил за ним почти каждый день, после обеда. А до того, как он придет, Васко углублялся в атлас, изучая предстоящий маршрут. Его нисколько не смущало, что атлас этот давно устарел: в центре Европы голубой кляксой лежала Австро-Венгрия, немецкий рейх бежевым цветом раскинулся по обе стороны самой Германии, а Россия, исполненная святой силы, сияла розовым цветом. Главное, чтоб соответствовали расстояния, для бегуна это важней всего, а Васко уже знал, что ни революции, ни всякие там освобождения в этом смысле ничего не изменили. Когда солнце сияло по-летнему, они делали привал под обломком скалы и сравнивали свои планы.
— Лично я держу путь в Австралию. Я как раз поспеваю к Олимпийским играм и принимаю участие в забеге марафонцев. Мне кто-то сказал, будто каждый победитель получает в подарок кенгуру.
— Плюшевого?
— Нет, живого.
— А что ты с ним будешь делать?
— Я его назову Кенга, выдрессирую, и мы вместе с ним будем бегать по лесу.
Равномерное чередование хруста суставов и дыхания, плавное движение, которое повторялось сто- и тысячекратно, равномерный вдох-выдох — все это приближало Васко к далекой цели. Чем больше он выкладывался, прищурив глаза, отчего тропинка у него под ногами сама начинала двигаться, тем больше он веровал в то, что прибежит куда надо. Повторение дарило уверенность.
Год спустя Васко выиграл в своей возрастной группе городские соревнования по бегу на длинную дистанцию. Его освободили от всех общественных нагрузок, чтобы оставалось больше времени для тренировок. Потом его отправили на национальные соревнования в столицу, но подняться выше организованный спорт ему так и не помог.
АЛЕКС. Старухи
Сплошь старые женщины заполняют трамвай, когда я езжу на процедуры. Их собранный воедино возраст доходит до того времени, когда было изобретено колесо. Они стонут под грузом пластиковых пакетов, которые надо втащить на три ступеньки в вагон, кряхтя, пыхтя жалобно, пронзительно, эти старухи загружают трамвай и усаживаются, неуклюже и обстоятельно и лишь после того, как внимательно осмотрят и обследуют все прочие свободные места. Садятся они к окну. Если у окна есть свободное место. А что это они вечно таскают в своих пластиковых сумках? Пришла зима, окна замерзли, я закупорен вместе с этими старухами, которые желают глядеть в окно, каждая из них, нет ни одной, которая бы желала чего-нибудь другого, каждая рукавом своего пальто, те, что сидят справа, — правым, те, что сидят слева, — левым, протирает глазок, чтобы глядеть на улицу, поджатые губы, неумолимый вид, каждая на одноместном сиденье. На двухместные они садятся, лишь когда все одноместные заняты.
Одна из старух начинает, ни к кому не обращаясь, говорить о том, чему не следует быть, о том, как ее обижают, и о тех, снова и снова о тех, и как ей плохо… да что вы себе думаете, откликается другая. Но это не ответ. Несколько старушек хихикают. Смейтесь, смейтесь, говорит первая. Мне здесь и в самом деле нехорошо. Но голоса других женщин с этим не считаются, их это не интересует. В передней части вагона раздается крик, но не злобный, а как своего рода сигнал, чтобы некто, кому надо ее найти, ее нашел. Передо мной одна старуха хрупает печенье, которое не имеет ни малейшего вкуса. Кто станет искать такую старуху? Меня это вообще не касается. Я препогано чувствую себя в этом трамвае. Еще две остановки. Молодой человек, фу, пакость какая, теперь они обращаются ко мне, но нет, никто не имеет меня в виду, я напряженно гляжу в замерзшее окно. Послушайте, молодой человек, тут много чего можно сказать, уж и не знаю, хорошо ли вы меня поймете. Да я тебя вообще не пойму, старуха, смотри лучше в окно, а меня оставь в покое. Еще одна остановка. Я встаю и направляюсь к дверям. По дороге из всех уголков до меня доносятся слова, каждая что-нибудь да рассказывает, чего я вообще не могу понять. Причем некоторые говорят до того громко, что у меня просто нервы не выдерживают. Мало того, так и на светофоре как раз перед нашим носом зажегся красный. Господи, почему так долго? Всего-то и езды — одна остановка. Ни один из голосов не обращается ко мне. Слова обратились в пар, который каплями оседает на окнах, по краям, вокруг глазка, там, где стекло еще не оттаяло. Это они просто так думают. Ах не так? Нет? Меня это не устраивает. Никак они не оставят меня в покое. А-а-а, вон он бежит. А мне-то говорили… я нажимаю кнопку Если вам надо выйти, выпрыгиваю из вагона и бегу в свое терапевтическое отделение…
ДЕНЬ ПЕРВЫЙ. КОГДА ОН ПОЛУЧАЛ ОБМУНДИРОВАНИЕ, ему выдали слишком тесные сапоги, поскольку в каптерке всего-то и было два размера, а его размер оказался как раз посередине. Маленький человечек, выдававший сапоги, посоветовал взять те, что поменьше; конечно, тебе будет больно, сказал он, но в них ты хоть сможешь ходить. А вот если нога у тебя будет елозить в сапоге, насчет ходьбы можешь вообще забыть, уж пусть лучше болит, но чтобы можно ходить. А если тебе повезет, на склад пришлют новые сапоги. Он поддался на уговоры. Он вообще пребывал в растерянности, приехал издалека, остриженный под ноль, не смел ни переспрашивать, ни возражать. Он перекинул сапоги через плечо, взял два комплекта обмундирования и последовал в спальню за всеми остальными, приехавшими издалека и остриженными под ноль.
Два длинных ряда двухъярусных кроватей, потом начали выкликать имена, и каждый занимал очередную кровать. Восемнадцатилетки, приехавшие издалека и остриженные под ноль, заполнили пустой зал, двигаясь по часовой стрелке.
Каждый должен был остановиться возле своей кровати, кому достался верхний ярус, останавливался у передней перекладины, кому нижний — у задней. Чей-то голос ознакомил их с правилами. После каждого очередного правила голос кричал: ПОНЯЛИ? на что полагалось хором ответить: ТАК ТОЧНО. В десять часов гасят свет, и чтоб после этого — ни звука.
ПОНЯЛИ? ТАК ТОЧНО.
В первый вечер все они строго соблюдали правила, не смели даже поглядеть друг другу в глаза. Стены казармы были сплошное ледяное молчание.
ПОДЪЕМ, пронеслось по проходу между койками. И еще деликатные звуки, исходящие от сорока восемнадцатилеток, которые безмолвно встают. ПОДЪЕМ. Во сне он бежал красноватым лесом, бежал так легко, что земля сама просила прикосновения. Сон и забылся очень легко. ПОДЪЕМ. А НУ, ПОШЕВЕЛИВАЙСЯ. Кто-то осмелился громко зевнуть.
Он плеснул себе в лицо ледяной водой.
Он втиснул ноги в сапоги.
Давали овсяную кашу.
Перекличка.
На другой день марш-бросок, всего лишь несколько километров, чтоб привыкнуть.
Прошли десять километров.
Земля оборонялась морозом.
Прошли двадцать километров.
Земля закрылась перед хрустом их шагов.
Ночью в нем смерзлось одиночество. Сапоги намокли. И толком не высохли. Когда ночью во тьме казармы поднимался шепоток, от водяных пузырей просто не было покоя.
Прибыли новые сапоги, точно к началу второго года службы.
Какой-то полковник дал неверные координаты. Граната разорвала в клочья дружбу пяти девятнадцатилеток. Содрогнулась рыхлая весенняя земля.
Молчание придавило уцелевших к их койкам. В них леденело отчаяние.
На другой день они прошли двадцать пять километров. Офицерам не хотелось, чтоб они страдали.
В воскресенье у них было время для игры. Васко разучил новую игру, где двадцать костей и тридцать фишек. «Главное — это кости», — решил Васко.
Выставил охрану. Поразмыслил о фишках. Это ж надо, как они сопротивляются костям! Изо всех сил. Держатся на равных. Он радовался предстоящему воскресенью.