Его, кажется, заинтересовало такое обращение к нему (Махмут-бей – это герой повести про мамлюков, отважный воин, выросший до тысяцкого в гвардии египетского султана). Он подошел как-то ко мне, обратив внимание на мелодию, которую я насвистывал.
– Откуда ты это знаешь?
Разговорились. Оказывается, он успел уже до призыва окончить педучилище, где, по его мнению, им давали разностороннюю подготовку не только по школьной методике, но и по музыке, живописи. Со мной разговаривал, чувствовалось, уже сформировавшийся во взглядах, убеждениях молодой человек. Махмут-бей был неровня нам – беззаботным юнцам, которым одинаково хоть здесь, в армии, хоть дома – лишь бы не обременять себя. На фотографии, которую он носил в военном билете, рядом с ним сидела красивая девушка: спокойный взгляд строгих глаз, слегка склоненная к широкоплечему с ровной стрижкой парню голова – Бану. Он был уже женат.
Вечерами, когда у солдата свободное время, Махмут-бей уходил за казарму, где на вытоптанной площадке средь лебеды у него лежала самодельная штанга. В ту ночь накануне запомнившегося дня я оказался в тесной кочегарке, где компания в стороне от глаз дежурного по части резалась в очко. Мне повезло: все сигареты, на которые делались ставки, перекочевали ко мне в карманы. Штук триста. При пустом солдатском кошельке это несметное богатство. А назавтра вечером мы, земляки-башкирцы, покуривая, с комментариями наблюдали, как словно перекатывались голыши бицепсы Махмут-бея, который возился со своей многопудовой стальной игрушкой. Взяла меня тогда зависть. Раздал я свое богатство охочим до синего дыма. Мы, несколько человек, взялись с тех пор за свою мускулатуру. К случаю нашлись гантели, гиря. Молодое тело отзывчиво на тренировки: прошло несколько месяцев – мы разве что только не крестились двухпудовкой.
Физическая крепость укрепляет в человеке рассудок, особенно если есть тому пример. Замечал я у Махмут-бея и другие, кроме железок, интересы, не бросающиеся особо в глаза. То под мышкой у него можно было увидеть книгу, заложенную тетрадкой, то, глядишь, сидит он где-нибудь в уголке, что-то выписывает из журнала. Подойдешь к нему, он спокойно смотрит. А как-то по просьбе: не найдется ли что-нибудь почитать – протянул, чуть улыбаясь, самоучитель немецкого языка.
– Хочешь? Можешь попользоваться. Только потом вернешь. А я кое-что уже могу сказать тебе по-немецки.
– Да зачем мне это? Что я – Щукарь, иностранными словами забавляться?
Он хохотнул,
– Ну остер ты на язык, – и добавил: – Не знаю. А после армии не собираешься разве куда-нибудь поступать?
Он никогда не навязывал своих убеждений. Видя легкомысленный поступок, мог, улыбаясь, лишь качнуть головой: экий, мол, ты. Но если этот поступок был уж слишком, то не оставался безучастным. "Ну что ты? – строго говорил, сделав короткий жест ладонью. – Ведь уже не мальчишка".
Командиры заметили его. Здесь в полку приняли кандидатом в партию, что в те времена было значительным фактом, назначили старшиной эскадрильи. Но это уже после моего отъезда в составе сводного подразделения на строительство военного аэродрома в сальских степях, как раз в те края, где обитал упоминавшийся шолоховский герой – дед Щукарь. Не знаю, любили ли своего старшину подчиненные, но то, что уважали, – не сомневаюсь. Не за силу его физическую.
Я благодарен случаю за встречу с этим человеком. Не за то, что он научил меня чему-нибудь, и даже наоборот, – не учил, но оставил глубокий след, заставил задуматься, поверить в свои силы, в этот мир, взбалмошный, но интересный.
ПОТОМКИ ЦЕЗАРЕЙ
Этот мир очень хрупкий. Человек в нем, хоть и возрос разумом, покорил природу и уже подался ввысь, в ту, где бесконечная Вселенная манит вечными загадками, но не растратил он вскормленные той природой древние инстинкты. Ум его, ставшего жизнелюбивым, нашел цивилизованную форму удовлетворения этих инстинктов.
Закончив солдатские дела, мы битком набивались в красный уголок, перед телевизором, болея, радуясь за наших соотечественников, завоевывающих медали на Олимпийских Играх в Мехико. Самые сильные на земле – наши парни. Наш Юрий Власов на вытянутой руке легко нес тяжелый кумач сборной при открытии Игр. Леонид Жаботинский – при закрытии.
Но неутолимы те инстинкты в своей первозданной форме – войнах. Американские летчики в те дни жгли напалмом мирных людей во Вьетнаме. Далеко забросили интересы великой державы своих соколов, чьим косточкам гнить в чужой земле. Но мы-то, понятно, сильней американцев, доказали это. Наша армия только пока спит при знаменах, балуется в безобидных рукопашных. Пусть только кто сунется.
Но начеку всегда стальные птицы,
Хотя спокоен их суровый лик,
Они стрелой готовы в воздух взвиться
И на врага бесстрашно устремиться,
Чтоб сокрушить его стремленья вмиг.
Старший лейтенант техник эскадрильи долго стоял перед стенгазетой, выпущенной нами, и удивлялся солдатскому мастерству в стихосложении.
– Как это у тебя так здорово получается? – спрашивал он, с уважением глядя на автора стиха. При военной своей внешности, при звездах на погонах, техник был мирным человеком и мог бы работать на любом машиностроительном заводе или обслуживать самолеты, везущие мирные грузы, и никак не хотел понять творившегося на земле.
– Чего не поделили? Опять стрельба, опять война, – говорил он по поводу стычки на Даманском полуострове с китайцами, теми, с которыми мы недавно были «братьями на век», но почему-то разошлись во мнении насчет нашего общего социализма. Как рассказывали нам на политзанятиях, эти китайцы понастроили по берегу пограничной реки сортиры без тыльных стенок в нашу советскую сторону. Вот, мол, вам наши задницы на ваш неправильный социализм. Но мы находчивые на сей счет – взяли да установили напротив, в тыл тем сортирам, портреты Мао Цзэ-Дуна – их вождя. Словно ветром сдуло те строеньица. Но ладно бы. Началась, однако, стрельба, и немало полегло сколько наших, столько и тех, кого великий кормчий готов был поизредить в горниле мировой войны, чтобы оставшимся, свободней жилось. Наши политологи-бормотологи, кажется, уже тогда иронизировали над идеей, должно быть, сдуревшего правителя-азиата, который, беседуя с Хрущевым о возможности очередной мировой бойни, в принципе допускал гибель трети или даже половины населения Китая, СССР и других стран. Зато, мол, построим на развалинах империализма коммунистическую цивилизацию. Дескать, революционеры должны уметь приносить жертвы ради победы коммунизма. Можно подумать, невдомек им, бормотологам, что класть на плаху истории тысячи жизней мы и сами не меньшие мастера.
А в социалистической системе в те годы проросли новые неурядицы. В кордоне, который ограждал российский социализм от все загнивающего, но никак не гниющего капитализма, наметилась брешь. Наши единомышленники в Чехословакии увлеклись в самодеятельности. Демократизацию общества затеять хотели. Забыли, что самая что ни на есть демократия – только у нас. И свобода слова тоже. Пусть не похваляются американцы, что любой из них может встать напротив Белого дома и крикнуть: долой президента! У нас тоже любой может, встав на Красной площади, крикнуть: долой его, долой!