Но кроме жилья, человеку необходима и пища. Так уж он устроен природой. А ведь с пищей дело обстояло совсем плохо. Зимой 1932/1933 г. самый настоящий голод охватил районы Украины, Казахстана, Нижней и Средней Волги, Северного Кавказа. По некоторым данным, только в Казахстане умерло от голода до 1750 тыс. человек50. А на Украине от «голодомора» тогда погибло страшной смертью от 5 до 7 млн человек (по различным данным)[7]. Зорким писательским взглядом смотрел Михаил Шолохов на то, что происходило тогда на Дону: «…вокруг творится страшное… – писал он 30 апреля 1933 г. И.Г. Левицкой. – Я мотаюсь и гляжу с превеликой жадностью. Гляжу на все. А поглядеть есть на что. Хорошее: опухший крестьянин-колхозник, получающий 400 грамм хлеба пополам с мякиной, выполняет дневную норму. Плохое: один из хуторов, в нем 5 хозяйств. С 1 февраля умерло около 150 человек. По сути – хутор вымер. Мертвых не заховают, а сваливают в погреба. Это в районе, который дал стране 2 300 000 пудов хлеба. В интересное время мы живем! До чего богатейшая эпоха!»51.
Впроголодь жила и весьма значительная часть интеллигенции, особенно учащиеся техникумов и вузов. Прошло более 60 лет, а до сих пор помнится, насколько примитивен и убог был так называемый «студенческий рацион». И это не где-нибудь в Тмутаракани, а в колыбели революции, в том самом Университете, который за четыре с лишним десятилетия до этого экстерном окончил Владимир Ульянов. Немногим лучше питался и сам «класс-гегемон». Данные бюджетов индустриальных рабочих 1932–1935 гг. свидетельствуют о том, что их потребление было ниже, чем потребление среднего промышленного рабочего в Петербурге в начале XX века52. На восемнадцатом году после победы Октябрьской революции Совнарком СССР и ЦК ВКП(б) 23 ноября 1934 г. разрешают свободную продажу французских булок (тогда еще «не догадались» переименовать их в «городские») дополнительно (к Москве и Ленинграду) в 69 городах53. Через месяц СНК и ЦК установили твердые нормы выдачи сахара для служащих городов – семейным служащим (независимо от количества иждивенцев) 750 г в месяц, а несемейным – 50054. Мучили вечные бесконечные очереди за всем. Кто-то метко заметил: пропущенный через очередь советский человек становился фаршем…
И все же при всей своей тяжести материальная нужда, пожалуй, еще не была главной бедой. Не скажу за старшие поколения, но что касается «ровесников Октября», то могу засвидетельствовать, что подавляющее большинство моих сверстников относилось ко всем этим нехваткам поистине стоически. Во-первых, потому что так жили все родные, знакомые, все люди кругом, вся страна. Другой жизни молодежь не видела, и свое полунищенское, полуголодное существование считала нормой жизни, делом вполне естественным: «Все так живут!» Более того. Многие из нас вполне искренне считали, что мы живем лучше всех на свете, во всяком случае лучше зарубежных товарищей по классу, изнывающих под гнетом беспощадной капиталистической эксплуатации и начисто лишенных возможности даже грамоте как следует научиться. Совершивший в 1936 г. путешествие по Советскому Союзу знаменитый французский писатель Андре Жид вспоминал: «Один вполне грамотный рабочий спрашивает «есть ли у нас тоже школы во Франции»55. «Железный занавес» был почти непроницаем.
А во-вторых, молодежь-то ведь была в самом начале жизненного пути. Казалось, все у нее впереди. Бурлила юная алая кровь, искали выхода неисчерпаемые силы. «Мы все добудем, поймем и откроем!» – лихо пели мы тогда. И еще: «Нам не страшны ни льды, ни облака!» До разносолов ли было в такую-то пору жизни. Лишь бы было хоть что-нибудь «пошамать», да что-либо накинуть на расцветающее мужающее тело. Чуть ли не заветной мечтой многих моих сверстников была тогда футболка и белые парусиновые туфли (чистили их мы зубным порошком – не в пример дням нынешним, он был тогда доступен всем). Понятие «стиляги» в 30-е годы еще не употреблялось, а аналогичных молодцев называли «гогочками». Галстук носить считалось почти неприличным, и именовался он не иначе как «гаврилка». И только в 1936 г. прозвучала вдруг в песне новая идеологическая установка:
Можно галстук носить очень яркий
И быть в шахте героем труда.
Самой мрачной реалией была, как мы теперь понимаем, полная, тщательно контролируемая унификация сознания. Предписывались, разрешались (или не разрешались) не только поступки, слова, но и мысли. И большинство населения страны покорно (а многие даже радостно) впитывало официальную духовную благодать. И большинству современников это сознание казалось тогда, наверное, нормальным, даже оптимистическим… Со стороны, говорят, виднее. И вот как в 1936 г. оценил его прославленный в Европе писатель: «…не думаю, чтобы в какой-то другой стране сегодня, хотя бы и в гитлеровской Германии, сознание было бы так несвободно, было бы более угнетено, более запугано (терроризировано), более порабощено»56.
И далее, как один из примеров такой запутанности сознания, Андре Жид свидетельствует: «Имя Есенина произносится шепотом»57. Так было в 1936 году. Но так же было и позднее, вплоть до конца 30-х годов, о чем я могу судить по собственному опыту. Проучился я почти пять лет на историческом факультете ЛГУ и, несмотря на все поиски, в глаза не видел ни одного напечатанного стихотворения Сергея Есенина. И вот весной 1939 г. при подготовке первой в жизни печатной работы мне понадобился один сборник воспоминаний о гражданской войне. Но он оказался в спецхране (там были воспоминания П.Е. Дыбенко и других «врагов народа»). Добыл я туда допуск и, работая в спецхране Публичной библиотеки, как-то в одном из книжных шкафов разглядел корешки четырехтомного собрания сочинений Есенина. У меня аж сердце обмерло. И я таким омерзительно заискивающим голосом робко вопросил заведующую спецхраном: «А мне можно посмотреть эти томики?» И она, очевидно, сжалившись над моими духовными страданиями, снизошла: «Отчего-же нельзя? У Вас есть официальный допуск для работы в спецхране. Можете посмотреть и Есенина». Я отложил в сторону все свои записи по Гражданской войне, буквально трясущимися руками схватил эти тома в обложке черного цвета и целую неделю почти целиком переписывал их к себе в общую тетрадь. И только в 1940 г. в университете состоялось выступление одного из самых замечательных чтецов – Владимира Яхонтова, который впервые на моем веку публично прочитал несколько есенинских стихотворений. Выступление Яхонтова произвело подлинный фурор. Мы были на седьмом небе. Как же, дожили до такой степени демократии, что даже стихи Есенина вслух произносить можно. Вот она, сталинская конституция в действии.
В нашей литературе до сих пор нередко пишут о беззаконных репрессиях, о беззаконии сталинщины и т. п. Мне бы хотелось высказать свою точку зрения по этому вопросу. Прежде всего, и Российская империя далеко не была образцом в соблюдении законов. Очевидно, такие понятия, как «законность» и «абсолютная монархия» – трудно совместимы. Всегда остается возможность верховного произвола. Недаром же А.С. Пушкин проницательно заметил:
В России нет закона.
Есть столб. А на столбе – корона.
Что же касается времен сталинщины и вообще советского периода российской истории, то элементов произвола при абсолютной и никому не подотчетной власти Политбюро ЦК РКП (б) – ВКП(б) – КПСС было более чем достаточно. Но все же необходимо заметить, что партийные диктаторы стремились «и в подлости хранить оттенок благородства». Многие акты террора против народа собственной страны творились и по различным (иногда и доныне неизвестным историкам) сверхсекретным директивам. Но в своих публичных выступлениях и Ленин, и Сталин, и их эпигоны неустанно пытались выдать себя за поборников законности. Правда, законности специфической – сначала «революционной», а затем «социалистической». И поэтому подведение соответствующей законодательной базы под массовое насилие органов советской власти по отношению к миллионам людей было одной из насущнейших и повседневных задач большевистского руководства с первых дней захвата власти в стране.