Монеты продолжали сверкать на бархате, как звезды в глубокой августовской ночи. Но их блеск уже померк для меня. И я дал обещание…
Нет, не за монетами пришел я сегодня к Фимке и все-таки с сожалением вздохнул, когда он бросил пиастры в ящик стола, на тетради — зеленые, мятые, с загнутыми углами.
Я взял себя в руки и заговорил о другом. Соколов жил по соседству с Людмилой. Вызвать ее на улицу ему ничего не стоит. Но Фимка чесал живот и ерепенился: мол, не охота, мол, почему сам не идешь?..
— Да пойми ты, опять дядя Егор острить начнет…
— С каких это пов ты оствот боишься? — не сдавался Фимка, но я уже подталкивал его к дверям.
Я стоял в тени невысокого дерева. Желтый клин света падал на него из Людкиного окна. За плотной занавеской что-то дрогнуло, отсекая свет, — возможно, это Людмила и Фимка подошли к окну и высматривают меня?
И тогда я замер, прижался к стволу, хотя они прекрасно знали, что я где-то тут. Сам же послал Фимку… А небо было темным. Вернее, его не было совсем, не чувствовалось. Наверное, тучи заволакивали его от края до края.
В подъезде раздались голоса: Людкин, Фим кин и еще Ольги Якименко.
Фимка и Ольга сразу отошли в сторонку, давая возможность нам поговорить.
Люда, как всегда, порывисто дышала. Будто только что преодолела стометровку. Все-таки мне показалось, что она взволнована. Что у нее стряслось?
Мы отошли к дереву. Свет из окна еще больше золотил ее волосы.
Я не успел ни о чем спросить, Людка первая накинулась на меня:
— Ты бросил музыку?
Я ехидненько кашлянул в кулачок:
— Фимка наябедничал, ясно…
— Ты что же, решил это в тайне сохранить?
— Какая тут тайна, Людка! От кого, от мамы? Она первая узнала… Скажи лучше, почему сегодня уроки прогуляла?
— Так надо, — она упрямо тряхнула волосами и посмотрела в сторону.
Там Соколов и Ольга о чем-то говорили. Наверное, болтают о том, о сем, не то что мы. Я вгляделся. Нет, и там что-то происходит. Ольга низко наклонила голову.
Я представил ее глаза, черные и большие. Не глаза, а очи. И волосы чернющие, в две косы.
Людмила перехватила мой взгляд и быстро посмотрела в другую сторону. Прислушалась, наклонив голову.
— Ты чего? — спросил я.
— Чудаки! В темноте в волейбол играют, — она кивнула в сторону спортплощадки.
Оттуда доносились шлепки по мячу.
А вскоре ватага парней, перекидываясь мячом, пробежала мимо нас. Мы поздоровались. Это как раз те, кто еще несколько лет назад кричал нам: «Жених и невеста…»
Мне показалось, что Людка хотела отвлечь меня от вопросов. И я, конечно, насторожился.
— А Ольга что у тебя делает?
— Она у нас заночует.
Не понравилось мне и это. Не знаю, почему, но не понравилось. И я спросил как можно насмешливей:
— Что у нее, ремонт? Людмила вздохнула:
— Не ремонт у нее, а неприятности, — и сразу же заторопилась домой.
«Ах, так? — подумал я. — Неприятности? А какие?.. Знаем эти бабские тайны». Хотелось сказать что-то дерзкое, но я сдержался. Лишь проговорил:
— Значит, у тебя всякие секреты появились?..
— Сережа! — Люда подошла вплотную и поправила мне воротник белой сорочки.
А чего его, собственно, поправлять? Что еще за телячьи нежности?.. Какая-то щемящая нота тронула мое сердце. Молчать я уже не мог.
— Фимка! — заорал я. — Пойдем, нам тут делать нечего. Я передумал: покупаю у тебя эти несчастные египетские пиастры.
Обрадовался Фимка или не обрадовался, не знаю, но мы пошли.
— Сережка! — крикнула Людмила, на этот раз слезливо-капризным голосом.
Но я лишь ускорил шаги. Мне хотелось поскорее купить монету и тем самым нарушить слово, данное Денису. И совершить какой-то другой дурной поступок!
И стану самым последним человеком на земле. «И ладно, и хорошо», — думал я.
Два монолога
С чего начинается праздник: наряжается город? Дворники вывешивают флаги?.. Нет, не с этого.
Ночью в твой сон внезапно врывается гром барабана: бум-бум-бум. Да, именно ночью, я не оговорился.
Может быть, ты перед этим видел плохой, печальный сон. Но он уже отброшен. Ты на секунду открываешь глаза. Недоумение. «Где я?.. Ночь… Музыка…» И тут же догадываешься — началась подготовка к параду, войска идут на репетицию. В голове пронесется что-то вроде стихов: «Войска готовятся к параду, войска готовятся порадовать…»
Снова закрываешь глаза, спишь. Но волны военного марша, затихая, все же долетают до тебя.
Я заметил, что многие марши написаны в миноре. Редко кто отличает, минорный лад от мажорного по трезвучию первой, третьей и пятой ступени, как это положено. Нет, все проще. Минор звучит чуточку скорбно. Но я бы не называл этот лад грустным. Он, скорее, сурово-печальный, ему нельзя отказать в торжественности. Возьмите, к примеру, «Марш Буденного».
Минорные марши словно бы напоминают, что сперва были схватки, слезы, кровь; парады — потом…
А мажор? Что ж, мажорный лад — бодрый, ничего не скажешь. Кстати, в том месте, где поется «Веди, Буденный, нас смелее в бой», в мелодии, не покидающей своего общего минорного русла, есть как бы уход в мажор. Это мне нравится…
Разбуженный оркестром, я на этот раз долго не мог уснуть. За окнами храпели кони, лязгали гусеницы… Приближался Первомай.
В школе, на большой перемене, в класс вошел Алексей Никитич, наш литератор.
— Пивоваров, после уроков останешься, — попросил он меня. То же самое сказал и Асе Лесиной, и Людке, и Денису.
— Чего это нас? — спросил я, когда учитель ушел. Но сам уже догадался. Ведь Алексей Никитич всегда занимается художественной самодеятельностью. Людка и Ася пели в два голоса, получалось неплохо…
— А тебя зачем? — спросил я Дениса. Он пожал плечами:
— Наверное, как комсорга. У нас с тобой, между прочим, тоже получился бы дуэт.
Мы засмеялись: у Дениса был оглушающе-громкий голос, но не хватало слуха, у меня слух был, голос — никудышный…
Алексей Никитич пригласил человек пятнадцать из разных классов. Мы перешли в зал. Сперва шумели, а потом стало тихо.
Алексей Никитич постучал карандашом по раскрытому блокноту
— С кого начнем? Давайте с Большакова? Что ты, Володя, будешь читать?
Володька встал:
— Могу стихи о советском паспорте, а могу Чацкого.
— Давай монолог Чацкого.
Большаков вышел вперед, принял позу. Он учился в девятом «А», был высокий, как Денис, но тощий. Меня всегда поражал Володькин костюм. До того отутюжен — жуть! Будто из черного дерева вырезан, — складочки, углы. На переменах он не гонял, как мы, ходил солидно, садился осторожно. Или стоял в углу, как рояль. И всегда, между прочим, смотрел на Людку…
Я выскользнул в коридор. Не стал ждать, когда Володька завопит: «Карету мне, карету!» Сбежал по лестнице — только дробь от каблуков.
Внизу дверь застекленная и в ней видны, как в зеркале, мои рыжие волосы, вздернутый нос, веснушки. У других веснушки в начале лета появляются, а у меня чуть ли не с февраля. А костюм… разве сравнишь с Володькиным.
Наверху раздались хлопки. Ага, Володька закончил, и ему аплодируют. Наверное, Людка тоже старается. Артист погорелого театра. Ну, ладно же! Еще посмотрим, кто кого. Я заставил себя вернуться в зал.
Никто, конечно, моего отсутствия не заметил. Все поздравляют Володьку. Даже Алексей Никитич, скряга на похвалу, промолвил:
— Н-ничего. И жесты, и голос…
А сам Большаков морщился, кривил губы: вроде бы может и лучше.
Когда дошла очередь до меня, я решительно потряс кулаком:
— Играть не буду. Буду… рассказывать.
У Людки нервно дрогнули плечи. Сделала вид, что ее мало интересует происходящее. Рассеянно смотрела в окно.
Мы с ней за весь день не проговорили ни слова. Я лишь незаметно положил в ее тетрадь белый целлулоидный флажок — подкладку под комсомольский значок. Я ведь не только себе делал. А прежде всего — ей.
— Сергей, что же ты приготовил? — спросил Алексей Никитич.