Однако портсигара у Бэббита не было. Никто не догадывался презентовать ему портсигар, поэтому он привык обходиться без него и всех, кто имел портсигары, считал неженками.
После всего он воткнул в петлицу значок клуба Толкачей. С лаконичностью, присущей великому искусству, на значке было выбито всего два слова: «Толкай вперед!» Благодаря этому значку Бэббит чувствовал себя честным человеком, значительным человеком. Значок связывал его с Хорошими Людьми, с людьми порядочными, приятными, имевшими вес в деловых кругах. Значок заменял ему Крест Виктории, ленточку Почетного легиона, эмблему студенческой корпорации.
К сложности одевания примешивались и другие заботы.
– Мне нынче что-то не по себе, – сказал он. – Должно быть, слишком плотно пообедал. И зачем ты подаешь эти жирные оладьи с бананами?
– Но ты же сам просил!
– Мало ли чего… Когда человеку за сорок, он должен следить за пищеварением. Сколько людей пренебрегают своим здоровьем! Говорю тебе: после сорока – ты дурак, если сам не врач – я хочу сказать, если ты сам себе не врач. Слишком мало обращают внимания на диету. А по-моему… ну конечно, после работы человеку надо поесть как следует, но нам с тобой не вредно бы завтракать второй раз полегче.
– Что ты, Джорджи, я и так всегда ем дома самые легкие завтраки!
– Намекаешь, что я на службе жру как свинья? Да, там поешь, как же! Ты бы не то запела, если бы тебе пришлось есть пакость, которую нам подают в Спортивном клубе! А сегодня утром мне было по-настоящему плохо. Какая-то странная боль с левой стороны – нет, это все-таки не аппендицит, как по-твоему? А вчера вечером, когда я ехал к Верджу Гэнчу, у меня что-то и желудок побаливал. Вот тут, в этом месте – такая, знаешь, острая, внезапная боль… Куда я девал эту монетку?.. Слушай, почему ты так редко подаешь к завтраку чернослив? Конечно, вечером я съедаю яблоко – как говорится, «по яблоку на день, и доктор не надобен», – но все-таки обязательно следовало бы подавать чернослив вместо всякой этой стряпни.
– В прошлый раз, когда подали чернослив, ты к нему и не притронулся.
– Что ж, значит, не хотелось! Впрочем, я все-таки как будто съел несколько штук. В общем, повторяю, все это очень существенно. Вот вчера я так и говорил Верджу Гэнчу: не умеют люди заботиться о пищеваре…
– Позовем Гэнчей к нам обедать на той неделе?
– Непременно, еще бы!
– Тогда вот что, Джордж, очень прошу тебя – надень к обеду новый смокинг.
– Чушь! Кто это придет в парадном костюме?
– Все придут! Помнишь, как ты не надел смокинг к ужину у Литтлфилдов, а все другие пришли разодетые; вспомни, как неловко ты себя чувствовал.
– Еще чего – неловко! Ничуть не бывало! Все знают, что я могу напялить эти «хвосты» не хуже других, чего же мне стесняться? И вообще, все это дурацкие выдумки. Вам, женщинам, хорошо – крутитесь дома целый день, а если человек работает как проклятый с утра до вечера, зачем ему забивать себе голову, ходить переодеваться во всякие брюки-фраки – и для кого, спрашивается? Для людей, которых он в тот же день видел в самом обыкновенном платье.
– Неправда, ты любишь хорошо одеться. Позавчера ты мне сам сказал спасибо за то, что я тебя уговорила надеть фрак. Говорил, что чувствовал себя гораздо лучше. И вот еще что, Джорджи, пожалуйста, не называй вечерний костюм «хвосты». Надо говорить «фрак» или «смокинг».
– Чушь! Не все ли равно!
– Во всяком случае, воспитанные люди так не говорят! Представь себе, вдруг Люсиль Мак-Келви услышала бы, как ты говоришь «хвосты»!
– Ладно, прекратим этот разговор! Люсиль Мак-Келви мне не указ! Родные у нее не бог весть кто, хоть ее муж и папаша теперь миллионеры. Может, ты хочешь подчеркнуть, что ты из благородных? Так вот, разреши тебе напомнить, что ивой уважаемый предок, Генри Т., даже не говорит просто «хвосты», а обязательно скажет «длиннохвостый пиджак для бесхвостых обезьян», а на него самого такой пиджак ни за какие деньги не напялишь – разве что под хлороформом.
– Фу, какой ты грубый. Джордж, перестань!
– Я и не собирался тебе грубить, но, ей-богу, ты стала придираться – совсем как Верона. Стоило ей окончить колледж, как житья не стало от ее кривляний – сама не знает, чего ей надо, – но я-то знаю! Хочет выйти замуж за миллионера и жить в Европе, якшаться там со всякими проповедниками, а вместе с тем, видите ли, ей хочется сидеть дома, в Зените, и стать каким-нибудь идиотским агитатором у социалистов или командовать благотворительными комитетами – словом, чушь собачья! А Тед, тот еще хуже! То он поступает в колледж, то нет. Из них троих одна Тинка знает, чего ей надо. Просто не понимаю, как это у меня выросли такие бездельники, как Тед и Рона. Конечно, может, я сам не какой-нибудь Рокфеллер или Джеймс Д.Шекспир, но я-то знаю, чего хочу, работаю у себя в конторе, добиваюсь… А ты слыхала последнюю новость? Насколько я понимаю, у Теда новый заскок – решил стать киноактером… Я ему сто раз повторял: если он пойдет в колледж, а потом в юридический институт и хорошо окончит, я ему помогу открыть собственную контору! А Верона? Сама не знает, чего ей надо! Ну, что же ты? Идем завтракать, уже минуты три прошло, как прислуга звонила!
Прежде чем пройти за женой в столовую, Бэббит остановился у крайнего западного окна спальни. Цветущие Холмы, резиденция богатых людей, возвышались над городом, и хотя центр находился в трех милях, – в Зените уже насчитывалось около четырехсот тысяч жителей, – Бэббиту был отлично виден Второй Национальный банк – тридцатипятиэтажная башня из индианского камня.
Сверкающие стены, увенчанные простым куполом, вздымались в апрельское небо, как сноп ослепительного света. Здание было воплощением цельности, целеустремленности. Как великан войн, оно легко несло свою силу. И пока Бэббит глядел на башню, на лице его сглаживались следы раздражения, и в благоговейном созерцании он поднял безвольно опущенный подбородок. Он только пробормотал: «Одно удовольствие смотреть!» – но город вдохновлял его своим ритмом, и смотрел он на него с любовью. Башня небоскреба казалась ему колокольней храма, где ту религию, имя которой – Бизнес, исповедовали с верой страстной и возвышенной, доступной лишь посвященным. И, входя в столовую, он мурлыкал припев старой песни: «Та-ра-ри-ра, та-ра-ти-та!» – как будто это был гимн, грустный и торжественный.
2
Когда умолкло ворчание Бэббита и невнятное похмыкивание его жены, которым она выражала сочувствие, – хотя долгий опыт отучил ее сочувствовать, но зато еще более долгий опыт приучил всегда поддакивать, – их спальня сразу стала безличной, похожей на все другие спальни.
Комната эта выходила на закрытую веранду. В спальне они оба одевались, а в холодные ночи Бэббит с наслаждением отказывался от всякой закалки на веранде и забирался в свою кровать в спальне, сворачиваясь калачиком в тепле и подсмеиваясь над январскими холодами.
Спальня была выдержана в приятных мягких тонах и обставлена по стандартным эскизам одного из лучших декораторов, который «отделывал» почти все собственные дома в Зените. Серые стены с белыми окнами и дверями, ковер спокойного голубоватого оттенка, вся мебель – под красное дерево, шкаф с огромным шлифованным зеркалом, туалет миссис Бэббит со всякими принадлежностями чуть ли не из чистого серебра, гладкие одинаковые кровати, между ними – ночной столик со стандартной ночной лампочкой, стаканом для воды и стандартной книжкой для чтения на ночь с множеством цветных иллюстраций – какая это была книга, сказать трудно, так как никто никогда ее не открывал. Матрацы были упругие, но не жесткие, отличные матрацы новейшего фасона, и притом очень дорогие; радиаторы центрального отопления были точно рассчитаны по кубатуре спальни. Широкие окна легко открывались, запоры и шнуры на них были наилучшего качества, а полотняные шторы не пропускали света. Это была образцовая спальня, прямо из каталога «Новейший уютный дом для семьи со средним достатком». Но спальня эта существовала безотносительно к Бэббитам и вообще к кому бы то ни было. И если люди в ней жили и любили, читали на ночь увлекательные романы или блаженно бездельничали утром по воскресеньям, то на комнате это никак не отразилось. У нее был вид очень хорошего номера в очень хорошем отеле. Казалось, что сейчас войдет горничная, уберет ее для людей, которые останутся тут всего на одну ночь, а потом уйдут, даже не оглянувшись, и никогда о ней не вспомнят.