Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Но в шестнадцатилетнем возрасте я еще не догадываюсь, что мышление женщины связано с ее чревом, и она даже в Гумбольдте найдет повод уравновесить огонь своей половой страсти. С тех пор, как ей открывается моя любовь к Гумбольдту, к музыке Шумана и одиноким прогулкам на природе, оказывается, что графиня тоже по-настоящему любит и Гумбольдта, и Шумана, и прогулки на природе.

Обычно она гуляет с охотничьим псом. И завершаются мои одинокие прогулки по лесу, когда я, наслаждаясь одиночеством, любуюсь долиной, лежащей у моих ног.

Пес без труда берет мой след и находит меня, как бы тщательно я не скрывался.

Обнаружив меня, эта Нимфа, забыв достоинство и неприступность истинной графини, с остервенением пса набрасывается на меня, мгновенно овладевает моим телом и духом, и, не давая даже передохнуть, тут же опрокидывает на скалу.

Мне-то всего шестнадцать лет. Я ведь, кажется, еще безус.

Подумать только – Ницше без усов. Вот уж кто обрадовался бы, так это Стриндберг. Чего вдруг всплыло его завистливое августейшее имя – Август? Ах, да, ведь лишь вчера принесли мне от него письмо. И я, как считают врачи, сошедший с катушек, могу воспроизвести его в темноте, отчетливо вижу перед собой строчки его письма.

Более всего его вывели из себя мои крестьянские усищи.

38

Графине тридцать лет.

Свою страсть к прелюбодеянию она несет со спокойствием, достойным уважения, испытывая незрелость моей юности с неким кокетливым страхом неискушенной любовницы.

Но с большим умением она вытягивает из меня всё усиливающиеся взрывы энергии. Я подобен буйному козлу, рвущемуся по следу аристократической лани. Она же наслаждается своим грехом, который возвышенно очищается солнечным светом прекрасного дня, прохладой окружающего леса и холодком ее высокомерия.

Прячась в тени вяза, вне нашей общей спальни интерната, она свистела странным птичьим свистом, который как бы выводил ее из человеческой среды. Он казался мне однотонным звуком из обожаемой мной и великой вселенской музыки Генделя.

Характер мой и мое отношение к половой любви не позволяют описывать ее в стиле Манон Леско. Я не собираюсь соревноваться с аббатом Прево и даже с высоко чтимым мной Стендалем, слова которого о том, что если до сорока лет комната мужчины не наполняется детскими голосами, она наполняется кошмарами, я тогда естественно пропустил мимо ушей.

К моему сожалению, и за ним грешок написания "новых романов", рассчитанных на читателя, который листает страницы, вообще не включая разум. Я считаю ниже своего достоинства и интеллекта – будить у читателя похоть.

Однако графиня же действительно по сей день является скрытым источником моей жизни, моего разума и эмоций. Она более чем просто мелькнувшее в юности любовное приключение, она – моя живая судьба.

Когда я нуждался в опиуме, чтобы успокоить страдания тела, она вторгалась в мой сон любовной сценой, той неотразимой "темной со своим влекущим отверстием", Венерой Шарля Бодлера, дьявольской разрушительницей в течение поколений, манящей божественной притягательностью.

Я вижу ее полные бедра, ее ноги, обвивающие меня своей трепещущей жадной наготой. Крепкие, белые ее груди, прижимались к моему возбужденному корню, до его полного падения, подобно карточному домику, грудой обломков тела, души и духа.

Время от времени это посещает меня, как возвращающийся кошмар.

Идею "вечного возвращения того же самого" я почерпнул у графини.

Ведь вожделение возвращается старым, как мир, но всегда кажущимся по-новому событием.

Графиня, эта сатанинская Венера, задумала получать наслаждение из самых невообразимых безнравственностей, и включила меня в свои опыты, как объект своей похоти.

Она доводит меня до безумия на заре юности.

И только мои интеллектуальные претензии и жажда культуры действуют во мне как противовес ее неутомимой страсти нимфоманки, неустанно изобретавшей буйные и неожиданные формы любви.

Вместе с наслаждением, меня мучают угрызения совести: я ведь увел ее из супружеской постели.

Я, юноша шестнадцати лет, рея над сухими костями ее супружеского счастья, кинулся на нее жестоким ястребом и выкинул из гнездышка ее супруга, как в новелле Проспера Мериме. Никуда не денешься, меня всегда вдохновляют всяческие литературные сюжеты. Сказывается, не менее чем вожделение, болезненная страсть к чтению.

По сути же, не был я никаким ястребом, а скорее, мышонком на дне пивной бочки. Я поистине одержим видом ее нагого тела, и это просто лишает меня возможности выкарабкаться из этой бочки. Это ударяет меня током, выносит, как отвес, вверх, и возносит на ее высокую кровать, окруженную занавесом, который должен скрывать от нее самой мои совестливые и все же неотрывно глядящие на нее глаза.

Я чувствую себя не столько стыдливым мышонком, сколько напуганным, как Кант от насквозь пронзившего его взгляда уважаемой вдовы в салоне.

Графиня же раздувает меня в слона, а сама сжимается, как бы пытаясь охладить меня выражением страдания, когда я угрожаю задушить ее за то, что она унижает мое мужское начало, как раздавленного и оскорбленного прислужника Смердякова у Достоевского.

Страдающим, по-юношески срывающимся голосом я кричу: "Я тоже человек".

Пытаясь вернуть себе человеческое достоинство, я рванулся в комнату с вещами для верховой езды, то ли ее, то ли ее мужа, схватил плетку верхового, лежащую рядом с сапогами. Я побил ее.

В ослеплении, потеряв бдительность, я не учел отклонения и странности этой Венеры в стиле Бодлера. Удары плетки лишь усиливают ее похоть, с одной стороны, и жажду тела пострадать – с другой.

Это опьяняет ее чувства от наслаждения, получаемого ее обнаженным телом, изгибающимся, как тело испуганной кошки, боящейся насилия озверевшего юноши.

39

Именно графиня научила меня разнице между любовью и необузданной страстью, посылающей враждебные стрелы в нагого врага неожиданным обхватом ног и бедер.

В тот момент, когда я избиваю ее плеткой, у меня рождается мысль, которую я позднее записал: идя к женщине, бери с собой плетку.

Именно эти, обращенные к ней, слова вырываются у меня.

Но таковы отклонения в природе женщины, что глумление не подавляет ее сексуальные желания, а наоборот, еще больше ее возбуждает.

Инстинкт смерти силен так же, как инстинкт жизни, и женщина, несущая жизнь в своем чреве, способна превратить и смерть в спектакль с фейерверком, рассыпающимся оттенками разных цветов – брызжущими в ночи на обнаженном теле жизни.

Когда она впервые заставляет меня раздеть ее, погасив свечу, я ощущаю, как жизнь захватывает меня железными клещами, пока нижнее белье спадает с ее тела, одно за другим, как лепестки огромного, ныряющего в темноту, подсолнуха.

Графиня белым пятном светится в моих объятиях, как манящие глаза филина, янтарные, желтеющие бледным сиянием, в котором восьмая часть смерти. Она обнажает перед моим взором наготу своего тела с такой отдачей, что не может подкупить свою лютеранскую совесть без того, чтобы заставить меня ползти к ее ногам за то, что я осмелился обнажить ее омерзительную, как и ее прелести, душу.

Помнится мне ее последняя попытка ускользнуть от опасной вседозволенности, с которой он превратила любовь в насмешку над жизнью, сделав ее цветком зла Бодлера, корни которого, согласно мудрому иудейскому царю Соломону, посажены глубоко в смерти.

Школа-интернат в Пфорте иногда используется как монастырь.

Жилые помещения несут монашеский запах, вызывающий в памяти гнилые ароматы цветов на кладбищенских могилах.

В одну из ночей мой сосед по комнате уезжает проведать родителей в Лейпциге. Переодевшись в юношу, она проникает в мою нору и набрасывается на меня, спящего, с тумаками, орудуя каким-то тяжелым предметом. Я почти теряю сознание. Но она внезапно изменяет свой трюк. И ее страсть избить меня оборачивается пылающей в ней похотью – овладеть моим молодым телом. По Теккерею, самым жестоким палачом и диктатором женщины является сама женщина: чрево ее – клубок паутины, втягивающий и опустошающий ее мозг и волю, накладывая космическую власть и подчиняя половому вожделению, над которым она не властна, побеждая всяческие нравственные импульсы.

19
{"b":"222346","o":1}