И все это рвется в символы, достаточно стертые и потому еще более влекущие. И внезапно становится так легко, будто вся моя жизнь лишь на то и задумана, чтобы тратиться на разгадку этих странных символов. Душа жаждет остаться на синих высотах, но там ее как бы нет, и ощутить себя она может лишь в этом душном мире.
Но тут она в слишком большой безопасности, чтобы себя познать, ибо лишь на лезвии гибели открывается ей собственная сущность.
Мучительно изводящие ее вопросы пробиваются из Ветхого Завета, но касаются лишь ее: кому быть слугой, как Иов, чьим быть любимцем, как Авраам, с кого требовать равенства отношений, а не благодеяния слуге и потакания любимцу.
Внезапно пробуждение.
Луна стынет в бесконечной волчьей темени слепящим отверстием, подобно жерлу тоннеля сквозь чернокаменную стену неба в иной лунатически прекрасный райский мир, куда уносит безвинные души, осуществляя многолетние фантазии безумцев и арестантов о побеге, и не просто в иную гибель, а в райские эмпиреи.
Пробуждение охватывает ледяной водой, и придвинувшееся вплотную пространство смотрит мне в душу отрешенно-остановившимся, обдуманно жестким, холодно мечтательным взглядом убийцы и самоубийцы одновременно.
Гроза
25
Проза как угроза или гроза. Слабому уму она грозит окончательным отупением, сильному, при больших дозах и внезапных грозах, радостью освобождения.
Вчера, на прогулке в сопровождении санитара, дебила со стажем, нас внезапно захватила гроза. Она так перепугала этого набожного тюремщика, что он с криком убежал под какое-то прикрытие, забыв, что меня, под угрозой увольнения, нельзя оставлять без надзора. Я же истинно ощутил свободу, чувство калифа на час.
Я поднял лицо и руки навстречу молниям и ливню. Я пытался перекричать раскаты грома, сообщая небу, что я человек Рока, вечный странник, помню молитву из Ветхого Завета: Господь, посылающий дождь, не внемли путникам на дорогах.
Когда Распятый испустил дух, грянула вселенская гроза, очищающая мир. Я явственно ощутил прихлынувший из молодости избыток сил. Я взывал к людям: чувствуете ли вы свежесть озона?!
Гроза в один миг смяла все погруженное в дремоту пространство.
Всеми фибрами души я ощутил высшее напряжение мгновенно протянутой между небом и землей грозы – мимолетного божества природы, хлещущего во все концы, сотрясающего пространство преизбыточным разрядом энергии, чтобы через несколько минут, младенчески пузырясь, в блаженной расслабленности растечься по земле.
Но в этой мимолетности таилось предвестье вечности.
Прелюдия. Опус №2
Я – лабиринтный человек.
26
На все истинное я натыкался случайно и внезапно: мальчиком – на хор священных литургий, юношей – на фортепиано, музыкантом – на словесность, в полном потрясении – на Шопенгауэра, Достоевского.
Короче, всегда – на Минотавра, охраняющего лабиринт. Случайно, как это всегда бывает, когда сталкиваешься с собственной судьбой лицом к лицу, переступив порог в мир Шопенгауэра, я ощутил, что теряю почву под ногами – не в смысле падения в бездну, а в смысле воспарения.
Но и то и другое ощущалось столь связанным и отныне уже неотвязным, что бросало в сотрясающий все тело восторг на грани панического ощущения и как бы предвестия – "оказаться по ту сторону ума".
Хотелось сбежать, убежать обратно, во времена неведения, или немедленно свернуться, как зародыш в чреве, погрузиться в сон, как в некое преддверие спасительного рая.
Угадывалась нетерпеливо ожидающая меня за сном, дверью, пробуждением – неотвратимая моя судьба, как Ангел с мечом в преддверии Рая. Причем, однажды возникший Ангел уже не отставал. Он уже не охранял от меня врата Рая, а шел за мной по пятам, преследовал, обступал, когтил.
Сам факт внезапного открытия, отталкиваемого душой, не желаемого, но влекущего воодушевления, заставляющего содрогаться все тело – до тошноты, рвот, потери сознания – переворачивал весь ничем не сдерживаемый вал жизни, набегающий каждое утро.
Это было, как окончательный неизвестно за что и кем вынесенный приговор, навязанная экзекуция изнутри и извне.
Я уже понимал, что придется привыкать, приспосабливаться жить в этой невыносимости.
Не потому ли я так спешно, почти лихорадочно, предлагал руку и сердце женщинам, ибо в этом виделось мне спасение, и это их отпугивало.
Я лукавил, говоря, что ищу воск, чтобы, подобно Одиссею, заткнуть уши от пения Нимф, а, наоборот, искал у них спасения. Можно ли на таком напряжении жить и не сорваться?
Первое напряжение души возникло, пожалуй, на слишком раннем переходе из детства в зрелость, от странного и страстного желания – разоблачить древнюю Грецию, а в ней скрытые истоки будущей судьбы Европы. Ведь Греция, или, все же, мягче – Эллада – это подбрюшье Европы, а оттуда идут животные инстинкты сатиров и сатурналий, исступления бога Диониса, прикрытые фиговым листком снизу, и лавровым венком красоты и мудрости Аполлона – сверху.
День обожаемой древней Эллады ощущался, как облитый средиземноморским солнцем музей гипсовых фигур богов, богинь, пифий, среди которых гулял темный ужас бога Диониса.
И в этом ужасе, вслепую, вначале на ощупь, брел я, по сути, юноша, в двадцать четыре года ставший профессором классической филологии, специалистом по древней Греции.
История Ариадны, Тезея и Минотавра, – именно в годы учения подростка, превращающегося в юношу, завлекла меня в сети, в лабиринты, увлекла греческим языком, сделав меня в Базеле профессором по этому предмету, дав мне прививку ориентироваться не по жизни, а по мифам.
Мифы Греции стали схемами моей жизни.
Она ощущалась мной, с одной стороны, погребенной под слоями мифов – порожденных кентавром фантазии и филологии, с другой стороны – слишком обнаженной. Мертвый ее скальп, а не живая голова, был раскрыт скальпелем философии – в страстном желании добраться до истинной Греции, и обе эти стороны вовсе исказили ее реальный лик.
Надо было лишь оглянуться во вчера, чтобы увидеть одним обхватом две с половиной тысячи лет раскрытых мною заблуждений западной цивилизации.
В поисках истины, бьющейся бескрайним морем в отступающий берег сегодняшнего дня, я преодолевал болезненность и головокружение высотами, как Гете, подолгу стоявший на колокольне Кёльнского собора.
Иногда мне кажется, что я играл роль сексуального маньяка в духе – этакого "Дон-Жуана познания".
Это ведь мои слова: "Я всегда писал свои книги всем телом и жизнью: мне неизвестно что такое чисто духовные проблемы".
Пытаясь всем своим гением создать в противовес существующей планете планету собственную, я надорвался и сорвался… с орбиты.
При всей сложности и хаотичности моего учения нет более четко прочерченного метеором жизненного пути, завершившегося ожидаемым мной самим – полным крахом.
Я жаждал овладеть миром в духе, но ведь мыслил и писал на немецком языке. Потому это звучало, почти, как "Дойчланд юбер алес".
На этой почве возникнет в грядущем тиран. Это в обычном филистерском сознании масс укрепит связь между ним и мной.
И я окажусь идолом последователей Бисмарка, идеологом антисемитов.
27
Главный мой конёк – афоризм. Метафора. Большой объем в сжатом выражении. Орлиный обхват с больших высот, ясновидение до мельчайших, казалось бы, второстепенных деталей, внезапно оказывающихся первостепенными.
Ощущение фрагмента.
Уже в начале фрагмента, мне смутно, но достаточно ощутимо брезжит его завершение. Или же я целиком и мгновенно схватываю весь фрагмент.
Я – лабиринтный человек.
Я всю жизнь ищу Ариадну. Кто, кроме меня знает, что такое Ариадна?
Неверная Тезею, она наставляет ему рога с Дионисом.