Литмир - Электронная Библиотека
A
A

От психолога меня воротит больше всего. Это откровенный шарлатан с набором глубокомысленных "гм, хм", и неутомимым, выводящим меня из себя, повторением последних слов моих уклончивых ответов… «та-та-та… глупости", "та-та-ты… дерьмо", и непонятно при повторении, кто дерьмо – "ты это я" или "ты это он".

– Похвально, – изрекает этот болван, принимая это за самокритику, и, значит, за некий признак моего выздоровления, во всяком случае, ментального, вне отношения к моим физическим недомоганиям. Этот психолог похож на говорящего попугая, повторяющего до тошноты несколько выученных фраз, кажущихся неожиданными при каждом новом вопросе.

Психологический анализ – единственное, что преуспевает в соревновании в деле любви к длительным страданиям.

Странным образом, больше всего беспокоит меня сейчас реакция людей на мои отношения с Мамой, Ламой и Лу Саломе.

Есть вещи, раскрытие которых является оскорблением святости чувств, брошенных на осквернение толпы. Многие из моих друзей будут требовать от меня ответа за то, что я втянул мать, сестру и любимую женщину в яму, которую сам себе вырыл и в которой пребываю сейчас абсолютно беспомощным, без всякой возможности, во всяком случае, в данный момент, выбраться из нее и возвратиться в жизнь.

Я охвачен ужасом, как титан, которому противно человеческое слабодушие, я чувствую потребность защищать мою судьбу, мое божество в Антихристе.

Таким образом, я защищаюсь от христианских Цирцей в лице Мамы и Ламы, которые уже высасывают мою кровь, как вампиры.

Чудовище Диониса, названное мной Заратустрой, – против Христа-вампира, согласно апостолу Павлу, растаптывало человека в пыль и прах – до абсолютной потери сил.

Печалит меня открывать все это, ибо я все еще ношу тяжесть милосердия вместе со всем христианским Западом. И существует серьезная опасность, как я уже сказал: "Человек истечет кровью до смерти в результате познания истины".

Познание боли скрыто в боли познания.

Мы помним слова Байрона, что "Древо познания вовсе не Древо жизни".

Так как я не ожидаю, что моя исповедь будет распространена среди многих, до того, как Мама, Лама, Лу и я присоединимся к отцу нашему Аврааму (или Сатане), я могу рискнуть и сказать шокирующую правду в духе изречения Спинозы: "Простить означает забыть".

29

Особенно вызвало мой гнев сегодня, после обеда, – неожиданное, лишенное смысла, предложение Ламы, что самое лучшее для меня оставить это ужасное место и сопровождать ее в Парагвай, из которого она вернулась в Германию несколько дней назад, чтоб упорядочить здесь какие-то дела.

Кто-то из веселых, вечно танцующих сумасшедших, обладающий, к тому же острым слухом, услышав слово "Парагвай", пустился в пляс, напевая:

– Парагвай, Парагвай, куда хочешь – выбирай.

– Не куда, а кого… – тут же поправил его другой "артист".

– Мне казалось, что ты не любишь Парагвай, – освежил я ее память.

– Для себя – нет.

– А для меня – да?

– Для тебя, может, это будет новым рождением.

– Как у Иисуса?

Она пожала плечами:

– Вот, снова ты кощунствуешь. Ты ведь знаешь, как влияют такие разговоры на Маму.

– Она от этого не умрет. И даже если да, у меня нет сомнения, что со временем, она вернется меня терзать, и тебя, кстати, тоже.

– Это не ты, а твоя болезнь ведет себя так грубо с нами.

– О, дорогая болезнь! Но я и не думаю перебраться навсегда в Парагвай. Давай, прекратим разговор на эту тему. Это слишком далеко. Одна поездка убьет меня, если не существование под твоим крылышком. Во-вторых, твой покойный муж, несомненно, загадил Парагвай своим антисемитским дерьмом до такой степени, что он превратился в дурное место для проживания, почти такое же, как Германия.

В Германии даже хуже, хотел я сказать. Антисемитизм, когда ты изредка натыкаешься на простую и скромную еврейскую физиономию – одно дело. Но в месте, где лишь пустые постные физиономии христиан возникают перед тобой, ты не можешь дышать из-за буйствующего вокруг антисемитизма.

Эту мысль внушал мне тополиный пух, носящийся в воздухе тихим безумием после снившегося мне невидимо длящегося погрома, когда, ненавистные мне немцы, во главе с мужем моей сестры Фёрстером, потрошат окровавленными ножами тысячи скудных еврейских перин. Их сводят с ума несуществующие несметные богатства.

– Понимаешь ли, сестрица, в Парагвае, мне кажется, достаточно вещей, которые можно ненавидеть. Но для истинного любителя ненависти, Германия – это настоящее Эльдорадо. На первом месте – кайзер. Только ненависть к нему может стать заработком на целую жизнь. За ним – Бисмарк – скрытый клад для отвращения. Лечащие или, вернее, калечащие меня врачи, которых ты называешь душками, уверены, что мой разум помутился. Раз так, выпорхнули из моей головы господин и его слуга. И тогда вид германского обычного гражданина на улице достаточен, чтобы напомнить чувствительному человеку: качество, возносящее этого человека выше Бога воинств Яхве, это способность ненавидеть всеми фибрами души все то, что в детстве учили его уважать и быть признательным.

30

Вовсе не странно, что после такого вконец обессилившего меня дня, мне снова приснился отец.

Он уносил в могилу ребенка.

Этим ребенком был я.

Он просто вырвал меня из сна, а, вернее, из хора, но я продолжал, захлебываясь слезами, петь "Аллилуйя", и непонятно, оплакивал ли я самого себя или это были слезы радости улетающей в небо души?

Не в этот ли миг ее начал разъедать скепсис?

Меня уносило в подсознание, как тонущего уносит на дно.

Минутой назад мне привиделся словно отпевающий меня Святой Августин.

Я уходил из жизни таким совсем юным, в неведении, что яд фальшивого рационализма Сократа уже несет смерть моей душе.

Остерегаясь погруженного телом и душой в иссушающий рационализм Зенона, я не смог уберечься от укуса Венеры, заразившей меня любовной лихорадкой, обрушившейся на меня, как морской вал, уносящий в море неверия, во тьму картезианского скепсиса.

Единственным спасением в эти мгновения было живое чувство тоски по отцу. Вероятно, в глазах моих стояло то опустошенное выражение, о котором Мама, вздрогнув, говорила: "Очнись, у тебя в глазах отцова меланхолия, как будто тлеет что-то".

А я думал – пепел.

Но в этот поздний час изматывающего сна отец стоял передо мной на грани реальности и отчаянного желания не просыпаться.

Голос отца был слаб, но мысли отчетливы: мы приходим в этот мир с одной целью – провожать в мир иной. Ты, сын, всегда стоишь на грани моего исчезновения, за которой мы уже перестаем интересовать кого-то по вашу сторону, но на тебе лежит гнет сохранять эту слабеющую с течением времени память обо мне, о нас.

Исчезновение было скорбью.

Возникновение было любовью.

Мало что сохранилось от огромного, такого для меня загадочного мира отца, уже до последней капли растворившегося в иных чисто метафизических измерениях.

Признаться, об отце, Карле Людвиге, у меня остались очень короткие и смутные воспоминания. Помню, он был высокого роста. Во взгляде его глаз, на чем бы он их не останавливал, всегда светилась радость.

Он был образцом семьянина.

Его отношение к матери, с ее медлительной, нерешительной походкой, словно она плыла и этим чем-то смахивала на Марию, мать Иисуса, можно было назвать преклонением перед нею.

Я же по сей день не могу себе представить семью, как уютное гнездышко. По моему печальному опыту семейной жизни, главным образом, с Мамой и Ламой, это не гнездышко, а гнездо. В нем, подобно клубку змей, в лучшем случае свирепствует неуживчивость, в худшем же, лично моем, это воистину змеиный клубок похоти и ханжества, где, по существу, существование это постоянное ускользание от ядовитых укусов ненависти, порожденных неосознанной жаждой сладострастия и мечтами о недостижимом богатстве.

14
{"b":"222346","o":1}