Между прочим, я стесняюсь раздеваться даже в мужских компаниях, в той же сауне или бане, – мне почему-то кажется, что чужой глаз обязательно заметит какой-нибудь изъян. И хоть у меня всё в порядке, всё же – стесняюсь. А тут – о, Господи! – Наташа поглаживала меня, её голова медленно скользила вниз. И тут, улучив подходящий момент, я быстро перевернулся на живот. Причём, глаз не открывал – будто бы сплю.
Почему? – шепнула Наташа. Её ладонь дрогнула, напряглась и оторвалась от моей спины. Что я мог ей ответить? То, что мне неприятна эта женская жадность? Или то, что не люблю всех этих особенных ласк? Обычно потом начинаются обиды: я тебе делала то-то и то-то (как будто я просил!), ничего не стеснялась, а ты не хочешь приласкать меня, будто я месяц не подмывалась… Ну, как объяснить, что меня тошнит даже от чуть заметного запаха чужой плоти, который никакими дезодорантами истребить невозможно, особенно неприятен тот дух, что возникает во время любви. Видимо, у меня на него аллергия: покрываюсь мелкими красноватыми точками, которые нестерпимо чешутся.
– Почему? – спросила Наташа громче. Делать вид, что сплю, было по крайней мере неприлично, и я изобразил медленное, тяжёлое просыпанье, потом – удивленье и, в конце концов, чтобы отделаться, пришлось доказать, что с «Кама-Сутрой» знаком не только теоретически.
Лучше бы этого не было, потому что Наташа решила, что наконец-то нашла своего суженого. А я делал вид, что то, что случилось, – это вполне естественно и ни к чему не обязывает: шалость, мимолётное увлечение, поступок джентльмена, не более. В общем, смутная улыбка, отражённая в тусклом зеркальце…
Наташа этого не понимала, и недели две звонила каждый день раз по десять, и мне приходилось снова и снова что-то выдумывать насчёт занятости, неотложных встреч, срочном заказе, но одно я знал точно: не надо врать, что болен – придёт лечить, и нельзя напрямую дать понять, что больше ничего не будет – такие девушки не прощают пренебрежения собой, и от них можно ждать потом такого, что и в дурном сне не привидится.
Потому я и решил поехать на этюды вместе с Наташей, чтобы наконец как-то объясниться. Может, её убедят уверения в том, что на серьёзные отношения со мной рассчитывать не приходится, поскольку я твёрдо решил не портить жизнь ни одной женщине. Ведь жена должна ни в чём не нуждаться, не думать, где взять продукты, во что одеться, как сохранить пуговицы и колготки в автобусной давке в часы пик: ни денег, ни машины, ни дачи, ни квартиры у меня нет. Обеспечить достойную жизнь даже самому себе не могу. А та квартира, где живу, – не моя. Хозяйка уехала на два года в Сирию, лечит тамошних детей. А вернётся – сыграет мне «Турецкий марш».
Насчёт квартиры я вообще-то вру. На самом деле она досталась мне в наследство от одинокой тётки Тани, которую я почти не знал. А она меня любила, впрочем, нет, не меня, а моего отца. Я очень на него похож.
Тётка Таня, скрывала эту любовь. Наверное, и я бы ничего о ней не узнал, если бы не стал переделывать антресоли. Там и обнаружил что-то вроде тайничка: несколько облигаций послевоенного займа, сберкнижку на 327 рублей 21 копейку, золотой перстенёк с аквамарином и четыре письма от отца.
Он писал, что не может и не хочет уходить из семьи, совесть не позволяет, а может быть, и привычка, и что если она, тётка Таня то есть, будет приезжать в гости, то всё может открыться: взгляд, улыбка говорят больше, чем слова, а он, отец, не желает нарушать покой Надежды, то есть моей матери. К тому же, она последнее время болеет, ей и без того худо, и надо нести свой крест, ничего не поделаешь Он его и нес, пока не случился инфаркт. Я навсегда запомнил эту странную улыбку блаженства на измученном восковом лице отца…
Рассказывать об этом Наташе я, разумеется, не собирался. Как не собирался и продолжать с ней те отношения, которые могли бы подвести меня к дверям загса.
На этюдах мы сначала занимались рисованием. Я выбрал заросли лещины, переплетенной диким виноградом. На темно-зеленый кустарник падала тень от ажурного, весёлого бархата, и когда набегал легкий ветерок, то мозаика света и тени неуловимо менялась, и мне хотелось схватить эту динамику, передать мимолётное движение воздуха, слабое мерцание тяжёлых виноградных листьев, кружение редких пушинок одуванчика, вспышки капелек медвяной росы…
Наташа писала пейзаж: высокий пригорок, берёза, звёздочки саранок в высокой колючей траве, а над всем этим весело плещется голубое море в белых парусах.
Против моего ожидания, она не болтала, не курила и не предлагала перекусить. А мне надо было как-то начать разговор, и в то же время начинать его было не то чтобы боязно, а неприятно: не хотел портить настроения ни себе, ни Наташе, и новые сложности мне совсем не нужны; и потом, что делать, если она вдруг рассмеётся и скажет, что вовсе и не собиралась женить меня на себе, а всего лишь и хотела трали-вали, вали-трали…
Где-то поблизости то куковала, то смеялась кукушка. На верхушке соседней ольхи торчал сорокопут и, поглядывая на меня, громко стрекотал. Мимо пролетел большой чёрный махаон, и сорокопут, соблазнившись лёгкой добычей, ринулся за ним, но махаон, не будь дурак, свернул в кусты лещины и там притаился. Разочарованная птица принялась стрекотать ещё яростней.
Игра света и тени в мозаике орешника, деревьев и трав постепенно тускнела. Большое серое облако набежало на солнце и закрыло его. Теплая капля упала на моё лицо, и ещё одна, и ещё…
– Наташа! Кажется, дождь начинается!
– Ничего, – откликнулась Наташа. – Он скоро пройдёт. Давай перекурим пока…
Дождинок, однако, становилось всё больше: вслед за серым облаком прибыла настоящая сизая туча. Внутри неё взрывались фейерверки молний.
Мы, конечно, кинулись собирать свои этюдники и сумки. Где-то вдалеке уже грохотал гром, и дождь становился все сильнее.
По мокрому оврагу мы добежали до полуразвалившейся будки. У неё не было ни окон, ни дверей – только ветхие стены и потолок.
– Не смотри на меня, – сказала Наташа. – Я мокрее самой мокрой курицы. Страшная?
– Ну что ты!
– Мне нужно отжать брюки и рубашку. Не смотри на меня…
– И ты на меня не смотри, – отозвался я. Хотя это, в общем-то, было глупо: Наташа уже видала меня без всякой одежды.
Мы копошились каждый в своём углу, выжимая и развешивая одежду на гнилых выступах серых стен. Оглянувшись, не смотрит ли Наташа, я попытался отжать мокрые плавки прямо на себе.
Наташа стояла ко мне спиной и закалывала волосы на затылке. Её фигура в светлом проёме двери напоминала драгоценную мраморную статую – плавные линии, матовый отсвет тела, изящный профиль головы.
– Не смотри, – сказала она, почувствовав мой взгляд. – Я не натурщица!
Она что-то ещё говорила, но я ничего не слышал, потому что неожиданно – перелетел, мгновенно переместился, удар молнии, розовый туман, звон колокольчиков! – оказался рядом с ней, и Наташа, удивлённо вскинув руки, обняла меня, и прижалась, и что-то стала нашёптывать бессвязное, и поглаживала по спине успокаивающе и бережно – как закапризничавшего младенца, а я не хотел быть послушным, со мной что-то случилось: будто лопнуло стекло керосиновой лампы – и разлетелись тонкие осколки, и язычок пламени, разгораясь, опалил чистым и ясным огнём, и я почувствовал, что если захочу, то даже смогу взлететь: нечто выжгло во мне тяжесть, серость и скуку.
– Не надо, – шепнула Наташа. – Извини, пожалуйста, – её прохладная рука коснулась моей груди. – Просто так я не хочу, а на большее не рассчитываю…
И улыбнулась. Так улыбнулась, как могут только многое пережившие женщины – спокойно, с каким-то тайным знанием о суете сует. А может, это мне показалось?
Ничего я не ответил Наташе. Не мог! Вместо слов – хрипловатые, странные междометия, и дышать – трудно, воздуха не хватает как в высокогорье.
– Серёжа, милый…
Наверное, со стороны я выглядел довольно нелепо: спущенные плавки, белые ягодицы, полусогнутые колени, конвульсивные движения, и Наташа – согнутая, смятая, волосы касаются грязного, заплёванного пола; она отталкивала меня, но я только крепче прижимался, пока напряженные ладони, расслабившись, не разжались сами собой.