– Да как можно-то? – удивлялась бабка. – Там, поди-ко, контроль, всё проверяют…
– Вот и проверили! Выяснили: вредители завелись. Они и хлеб придерживают.
– Опять вредители? А говорили, что их Берия выдумал: ему, мол, нужен был предлог, чтобы уничтожать лучших партийцев…
– И-и-и, милая! Вредители у советской власти всегда были.
Бабка опасливо опускала руки ниже пояса, украдкой ощупывая себя: не завёлся ли уже рак?
Её собеседница – рыжеволосая бабёнка лет тридцати, напудренная, с чёрными полосками бровей и яркими оранжевыми губами – шепнула:
– Ты бы Ленке-то сказала про это дело. Уж лучше без трусов ходить, чем такую опасность от них принимать…
Бабка, может, ещё и постояла бы со мной – всё равно пастух пригонит коров на дневную дойку не скоро, дом убран, обед сварен, в общем, торопиться некуда, но коли прилетела такая новость, то как её сразу же не сообщить Ленке – матери моей, значит.
Ленка, Ирка, Полинка… Почему-то в нашем посёлке иначе как такими уменьшительно-пренебрежительными именами женщины друг друга и не звали.
Наказав мне стоять в очереди и никуда не убегать, бабка ушла домой. А я только этого и ждал – тут же находил других пацанов, ошалевших от зноя и добропорядочной смиренности. Обычно мы забирались в какой-нибудь тенистый уголок и вытаскивали перочинные ножики. На земле чертился круг, кидались ножички, отрезались «наделы», проигрывались целые состояния – накопленные серебрушки и медяки, фантики от конфет и шоколадок, значки и марки – у кого что было. В азарте мы и не замечали, как чья-нибудь мамка или бабка тихонько подходила к нам сзади и, подбоченясь, взвизгивала:
– Ах, паразиты! Охломоны несчастные! Из-за вас очередь поперепуталась, битый час разобраться не можем! Ишь, бездельники, играть удумали…
Под этот аккомпанемент, подгоняемые страхом, что и собственные мамки, наверное, уже давно выглядывают каждого из нас у магазина и в его окрестностях, мы бежали, пожалуй, побыстрей лермонтовского Гаруна.
Получив по подзатыльнику-другому, мы кое-как восстанавливали очередность, при этом, правда, случалось слышать вечное российское:
– Вас тут не стояло!
Но пацаны поднимали такой гвалт, приводили такую массу несокрушимых доказательств, что хитрец, осмелившийся пойти против нас, чтобы хоть на немножко оказаться впереди, обычно бывал сильно посрамлен. Тем более, что и родительницы наши, деятельно выясняя истину, не оставались безучастными. Но гомон очереди как по команде стихал, стоило кому-то завидеть продавщицу.
– Идёт! – сообщал самый глазастый. – Вон там, за деревьями. Не видите, что ли?
Шура-продавщица шла не спеша, с достоинством переваливаясь на коротких ножках. Одетая даже в самый жаркий день в прорезиненный плащ (это был писк поселковой моды!), она смахивала носовым платочком бисеринки пота со лба, носа, шеи и то и дело останавливалась, чтобы перевести дух. При этом, похоже, Шура-продавщица делала вид, что толпы у входа в свой магазин как бы и не видит, и чем ближе она подходила к нам, тем более неприступным и серьёзным становилось её лицо.
– Доброго здоровьица, Шура!
– Умаялась, кормилица наша…
– Здравствуй, тетя Александра!
На все приветствия, сочувствия, знаки внимания продавщица отвечала суровыми кивками и пофыркиваниями в носовой платок. Очередь расступалась, пропуская её к крыльцу. Шура останавливалась и внимательно, капризно прищуриваясь, его осматривала, и не дай Бог если где-нибудь в щели обнаруживала подсолнечную скорлупку или конфетную обёртку – тут же взвивалась орлицей:
– В антисанитарных условиях магазин функционировать не будет!
Шура была, говорят, интеллигентная женщина, и в нашем посёлке оказалась не по своей воле: получила в Ленинграде звание «враг народа», но, чудом избежав расстрела, оказалась на лесоповале, откуда и была освобождена только в 1953-м году, после смерти великого вождя и учителя товарища Сталина Иосифа Виссарионовича.
За что сидела, Шура не рассказывала. Но вот о том, что когда-то жила на брегах Невы и была отнюдь не дурой, даже в гимназии училась, она при случае поминала. Любила Шура и всякие заковыристые, «интеллигентные» слова, которые у нас мало кто понимал. Говорят, когда она объявилась в посёлке и впервые пришла в баню, то оконфузилась. «Пожалуйста, дайте билет на одно лицо», – попросила Шура кассиршу. Та, женщина тёмная и грубая, удивилась: «Как это на одно лицо? А задницу мыть не будешь?»
Потом, кстати, я это слышал уже как анекдот.
И вот эта интеллигентная Шура терпеть не могла у своего магазина всякую лузгу и мусор. Очередь, помня о том, зорко следила за чистотой, пресекая малейшее посягательство на стерильность магазинного крылечка. Для его подметания тётя Феня Шароватова бескорыстно связала широкий веник из берёзовых веток.
И если Шура удовлетворялась осмотром, то начиналась вторая часть ритуала. Она брала в руки амбарный замок, навешанный на двери, и проверяла, не порвана ли бечёвка, которой замок был опутан – концы веревочки покоились на косяке под кругляшом пластилина с оттиснутой на нем печатью, напоминавшей герб на пятаке.
При осмотре пластилиновой «охранки», насколько помню, ничего подозрительного Шура обычно не обнаруживала. с тяжелым вздохом открывала дверь в серое нутро магазина, пахнущее экзотической смесью ванилина и мышей, залежалого сала и склизкой селёдки, разваливающейся в руках на две половинки: её жёлтый скелетик напоминал высохший лист папоротника. Когда-нибудь я напишу такой натюрморт: на расстеленной газете, чуть смятой и затёртой от ношения в нагрудном кармане (как же, «Правда» с Отчётным докладом Хрущёва на ХХ1 съезде партии! Это нужно изучать, зубрить, впитывать в себя каждое слово, да что там слово – каждую запятую и точку, и запоминать все эти бесчисленные ремарки про аплодисменты и возгласы одобрения!), так вот, на этой газете (обязательно чтобы был виден заголовок «Нас партия в будущее ведёт» – это нужно выписать как бы чуть-чуть в дымке, как воспоминание о добром детском сне, как память о несбывшейся мечте и надежде – волнующе, и не очень чётко, так, чтобы казалось: бумага как будто тает, растекается по рыжей клеёнке), и на этой, значит, странице лежит хребтина селёдки, несколько серых чешуек налипли на бумагу и на буханку хлеба, тоже серого цвета (нет, пожалуй, не серого, а оттенка бледного рахитичного лица ребёнка – это словами не передать, это можно только изобразить!), и чтобы этот хлеб непременно был узкой, продолговатой формы, и на нём – тоже селёдочная чешуя, а сбоку – нарезанная кружочками головка лука (выписать каждый прожилочек и бледно-голубоватый оттенок колец!).
Мой отец, наизучавшись материалов съезда в кружке политобразования, расстелил «Правду» на дощатом столе гаража, где работал, и я, белоголовый пацан, поставил на газету бутылку с тёплым чаем керосинового цвета, выложил из сумки буханку хлеба, селёдку и лук. Натюрморт и придумывать не надо – он так и стоит перед глазами, тот, взаправдашний. Только вот бутылку с горлышком, заткнутым плотно свёрнутым клочком бумаги, я, пожалуй, изображу чуть иначе: пусть в ней мерцает нечто слабо-оранжевое, тёплое и нежное – это, может быть, тот фруктовый чай, который любил папа. Теперь этот напиток напрочь забыт, и каждому не объяснишь, что в шестидесятых годах в стеклянных витринах магазинов высились пирамиды, сложенные из ароматных коричневых брикетов. Из них и готовился напиток, пахнувший душистым крымским яблоком, а сделаешь глоточек – почувствуешь вкус терпкой вишневой косточки или благородной груши сорта «Дюшес», и, по-моему, в этот чай добавляли ещё листья смородины и малины – во всяком случае, если этого не делали на фабрике, то уж бабушка-то наверняка их подмешивала сама: она верила в волшебство трав, хорошо их знала и сушила великое множество всяких корешков, стебельков, листьев, плодов, цветов, и всё это раскладывалось в холщовые мешочки или бумажные пакетики, и на каждом – старательно выведенные надписи и особые бабушкины пометки.