Влас Михайлович Дорошевич
"Марья Гавриловна"[1]
«Сцена – моя жизнь»
М. Савина
* * *
– Марья Гавриловна[2].
Так фамильярно зовет ее Петербург, Одесса, Нижний Новгород, Тифлис, Варшава, Москва, Ростов-на-Дону, Казань, Полтава, – вся Россия.
В Париже вы не услышите слова «Бернар», – Париж зовет свою великую артистку просто «Сарой».
– Сара[3] играет. Эту роль создала Сара. Сара вернулась. Сара опять уезжает.
Самойлова публика называла не иначе как Василием Васильевичем, Васильева 2-го – Павлом Васильевичем, Садовского – Провом Михайловичем, Шуйского – Сергеем Васильевичем[4].
Есть нечто высшее, чем популярность, – «фамильярность толпы». Фамильярничать можно только с великими писателями, художниками, артистами. Это то же, что в литературе. Писать просто «Григорович»[5] можно только о Григоровиче. Говоря в печати о г. Потапенко[6], обязательно прибавлять вежливое «господин»: г. Потапенко. И г. Потапенко вряд ли когда-нибудь отделается от этого надоедливого «господина».
«Г-жа Савина» фамильярно переименована в «Марью Гавриловну» повсеместно, и в Астрахани точно так же, как в Петербурге ходят «на бенефис Марьи Гавриловны», а не «на бенефис г-жи Савиной».
– Я видел в этой роли Марью Гавриловну!!! Как бы я хотела быть на спектакле Марьи Гавриловны. Знаете новость: к нам едет Марья Гавриловна.
И если бы какой-нибудь шутник вздумал спросить: «кто это Марья Гавриловна?» – ему бы, наверное, с удивлением ответили:
– Как кто? Кажется, у нас есть одна Марья Гавриловна.
В этом маленьком очерке мы не будем говорить об «артистке Александринского театра г-же Савиной». Наша скромная задача набросать маленький эскизный портрет «Марьи Гавриловны».
Марья Гавриловна дома
Превратитесь на время в скромного провинциального актера. Вы сыграли в одну из артистических «поездок» с Марьей Гавриловной несколько ролей и на вашем письменном столе красуется портрет с надписью «Сцена – моя жизнь». Приехав в Петербург, вы сочли своим долгом «явиться к Марье Гавриловне», сделали визит в ее официальный приемный час, от 4 до 5 и вышли совсем афраппированный. Вы, скромный провинциальный лицедей, никак не ожидали очутиться в обществе писателя, которого вчера еще чествовала, по случаю полувекового юбилея, вся Россия; критика, при одном имени которого у вас дрожь побежала по телу, и таких титулованных поклонников. Вы молча и робея просидели в уголке, с нетерпением ожидая, когда же кончатся «ваши десять минут», и только было с облегчением откланялись, а тут еще Марья Гавриловна, прощаясь, позвала вас к себе на чашку чаю после спектакля.
Лучше бы она не приглашала! Опять очутиться в обществе людей, при которых только краснеешь и молчишь. В чем явиться? Разумеется, надо надеть фрак, как вы всегда являетесь во фраке к маркизе д'Обервиль в драме «Две сиротки»[7].
И как вы неуклюже будете себя чувствовать в этом фраке, очутившись вечером в интимном кружке двух-трех товарищей по сцене. Вы пришли посидеть «maximum полчаса» и не замечаете, что просидели полтора-два часа. Сегодня шел «Спорный вопрос»[8], и вы ожидали увидеть усталую, измученную женщину, с разбитыми нервами, мигренем и т. п. А она весела, оживлена, словно не сыграла 4 актов душераздирательной драмы, а только что вернулась с прогулки.
– Я никогда не чувствую себя такой бодрой, полной здоровья, сил, – как после спектакля. После спектакля я чувствую в себе столько сил, – что, кажется, была бы в состоянии выдержать на своих плечах целый дом.
Вам хочется разрешить свое молчание каким-нибудь комплиментом, вроде того, что «вы, мол, и так втроем, вчетвером держите на своих плечах весь Александринский театр», – но вам кажется, что большой бронзовый бюст Тургенева как будто начинает иронически улыбаться. Вы в душе махнули рукой:
– Ну ее! Ей вон какие свои восторги выражали[9]. Что я ей скажу после них?
И вы решаетесь молчать. Да вам, собственно, и не надо говорить. Марья Гавриловна сама говорит за всех, пересыпая свои рассказы массой острот.
Эти маленькие беседы всегда начинаются одним условием:
– Ни слова о театре.
Такое начало означает, что во весь вечер не будет сказано ни слова… ни о чем, кроме театра. Сцена – это ее жизнь. Она интересуется всем, но живет только, когда говорит о сцене.
– Вы не поймете меня. Вы никогда не были морфинистом?
– Н-нет.
– Ну, вот. А я морфинистка.
– ?!?!?!
– Сцена – это мой морфий. Без сцены – я не живу. Я должна играть – как алкоголик должен пить. Без этого нет жизни.
Прошлую неделю она хандрила: сыграть только два спектакля за целую неделю!
– Я хотела просить дирекцию, чтоб меня хоть отпустили в провинцию на то время, когда я здесь не нужна.
Но зато теперь Марья Гавриловна чувствует себя как нельзя лучше: на этой неделе нет ни одного свободного дня.
Вы выходите от этой артистки, которая с таким несомненным правом пишет на своих карточках «Сцена – моя жизнь», – с впечатлением превосходно проведенного вечера, наслушавшись всевозможных новостей, с улыбкой вспоминаете ее остроты и прямо готовы расхохотаться, когда в зеркале швейцарской отражается фигура… во фраке.
– Ах, я… – вы произносите нелестный для себя эпитет, но все-таки не совсем еще приходите в себя от удивления:
– Странно! Марья Гавриловна – и вдруг так просто, по-товарищески, душевно… Примадонна Крутобокова, с тех пор как в Завихрывихряйске познакомилась с исправником, начала всем подавать только два пальца.
Марья Гавриловна в провинции
С того дня, как на афишных столбах запестрели афиши о спектаклях Савиной, – Харьков сразу потерял свою сонную физиономию. Город в суете.
– Вы куда?
– За билетом на спектакль Марьи Гавриловны.
– Ни одного. Мне поручено достать две ложи, – и ни одной.
– Говорят, Иван Иванович достал три.
– Не отдает.
На дебаркадере «весь Харьков». Молодежь, почтеннейшие лица города. Каждый из них, кроме тех приветствий, которые он приготовил для Марьи Гавриловны, должен еще непременно запомнить ее дорожный туалет, – всегда представляющий последнее слово изящества и вкуса. И это «последнее слово» желают знать все: Анна Петровна, Катерина Васильевна, Перепетуя Егоровна.
Марья Гавриловна с любезной улыбкой выслушивает приветствия и принимает букеты, – но ее занимают в эти минуты не приветствия, не букеты, – ее волнует только один вопрос, который она и задает распорядителю артистического товарищества, приехавшему в город раньше:
– Что?
– Ни одного свободного места, – отвечает он мрачно и ворчит, отходя к одному из приехавших артистов:
– Кажется, уж в который раз в Харькове. Пора бы знать, что всегда битком, а все спрашивает: «что»?
Он имеет причины злиться и ворчать. На него, а не на кого другого накинется вечером толпа молодежи:
– Сажайте, где хотите!
– Да что я вас, на колени, что ли, посажу к публике!
– Все равно. Отыщите место. Иначе мы сами к Марье Гавриловне.
Это было бы мудрено, потому что Марья Гавриловна волнуется, выходит из себя и «раз на всегда» объявила, чтоб к ней не смели никого пускать. Она создала успех этой пьесе в Петербурге, сделала ее репертуарной, раз двадцать сыграла при переполненном зале и громе аплодисментов, – но все-таки волнуется, словно сегодня дебютирует в первый раз на сцене.