Братва валится на пол, ну, Пика, ну, учудил, а кулак этот, кулак…
Так наши деды в тридцатые годы у зажиточных крестьян лишнее отнимали. Коллективизация называется. Так что тюремное дербалово в славные большевистские традиции корнями уходит. Или наоборотскорее. Коллективизация на основе тюремного опыта большевиков основана. И методы те же, и результат. Кто был никем, тот станет всем!
Гудит хата, шумит братва. Много дел у зеков в транзите, много забот. Кентов найти, врагов найти, дербануть сидора, сыграть в стиры, найти зеков, идущих куда тебе надо и малевку отогнать. А тут еще с хоз.банды троих закрыли, на зону гонят, бросили на растерзание. Спасибо менты, спасибо дубаки! Бедолаг с хоз.банды на парашу еще тащат, а тут уже очередь, успеть и там надо… Много забот у зека в транзите, ой много!
Сижу у стены и смотрю на зверинец этот. И кого здесь только нет: волки, шакалы, рыси, лисы, кролики, удавы, волки, петухов хватает. Интересно, а я какой зверь, к каким зверям я отношусь? Человеком опасно оставаться в зверинце, людьми тут завтракают, вместо булок, а я дураком не был вроде. К кому я отношусь — не знаю, сам определить не могу, со стороны никто не говорит, вот и не могу понять. Большой зверинец советская тюрьма!
Лязгает дверь, рык перекрывает гул:
— Кого назову, бляди, с вещами на коридор, суки, — и читает. Не по алфавиту, а вразброс. Вежливые и культурные люди в советских тюрьмах работают. Аж дух захватывает!
— Иванов, — подхватываюсь, наспех прощаюсь с Пикой и, прихватив потолстевший сидор, вылетаю в коридор.
— Лицом к стене! — рычит эсэсовец с дубиной. Вжимаюсь, стараясь быть незаметным. У меня еще от прошлого раза здоровье не восстановилось, несмотря на сало домашнее и колбасу кровяную.
— Кругом! — новый рык. Стараюсь быстро повернуться. Вот так и вырабатываются рефлексы. Ну, суки…
Дверь захлопнулась, нас человек двадцать в коридоре и нелюдей трое. Главный, с погонами прапорщика, в черных очках под козырьком фуражки, дубиной по ладони похлопывает и слова чеканит, вбивает в наши мозги:
— Вы находитесь в Новочеркасской тюрьме, славной своими давними традициями. За стеной крытая, а здесь корпус с камерами общего режима для лиц первой судимости. Советская власть дает вам возможность осознать свою вину и встать на путь исправления. Мы вам в этом поможем! Направо! Руки за спину, не разговаривать, следовать вперед!
И повел нас Макаренко с дубиной, и пошли мы вперед. За матрацами и прочим барахлом, повидавшим наверно еще немецко-фашистскую оккупацию, такое оно было изношенное и истрепанное. Решетка, за нею лестница вверх. Решетка, коридор, двери камерные по обе стороны.
— Стой! — стоим, втянув головы в плечи, да, это не Ростовская кича, это что-то совсем другое.
Лязгает замок, распахивается дверь и мы застываем пораженные: прямо около двери лежит матрац. Вплотную! Впритирку! И впереди, насколько видит глаз, все свободное от шконок пространство, застелено матрацами… И под столом! И под шконками! И везде, где видит глаз — люди! Много людей! Множество!!! Легион…
— Че встали?! Заходи! — стегает по оголенным нервам крик дубака и мы вздрагиваем. «Куда?» — мелькает наверно у всех в головах.
— Сейчас, братва, сейчас, — засуетился кто-то в хате и матрацы были перегнуты пополам… Мы молча зашли по образовавшемуся коридору и застыли, как статуи.
Дверь лязгает. Мы дома. Плюнуть некуда в прямом смысле, кругом люди и матрацы.
— Что это братва, концлагерь?
— Да нет, просто Новочеркасск.
Спасибо за разъяснение, а мы уж подумали невесть что. А это просто Новочеркасск. Простой советский город. И в нем тюрьма. И все…
ГЛАВА ВТОРАЯ
Просидел я в этой переполненной хате дня четыре. Было все — спал сидя, на прогулку не ходил, срал по очереди.
Миски пластиковые, на дне написано «Для холодных непищевых продуктов». А в них — баланду горячую, так она, стерва (миска), прямо в руках форму меняет и вытягивается… Видимо, для желудков советских зеков полезно. Ложки без черенков. Братва поясняет, чтоб, мол, не били дубаков в глаз, не убивали. Я, конечно, понимаю — их, блядей, убивать надо, но кто же это будет делать? Я б хотел на камикадзе таких взглянуть хоть одним глазом. Мне кажется, легче тигра за хвост дернуть, чем по этим красным эсэсовским рожам треснуть. Ущерб здоровью будет меньший от тигра.
Через час после нашего запихивания в хату, распахнулась дверь. Старожилы взвыли: снова!
Вошел корпусняк, капитан, рослый, плечистый, с дубьем резиновым. В дверях два дубака, тоже дубьем поигрывают, а рожи — зверские, уголовные. Вот по кому тюрьма плачет!
Корпусной стопку бумаги на стол кладет, радом карандаши, штук несколько:
— Слушай меня! Все, кто желают — могут написать заявление на имя начальника Новочеркасского СИЗО полковника Горшкова с просьбой оставить на СИЗО в хозяйственной обслуге. Все, кто не желает писать — выходи на коридор!
Несколько человек, семь-восемь, под презрительным взглядом остальных, уселись за стол и начали писать. В камере стояла тишина, дверь была распахнута на коридор. Выбирать тебе, браток.
Человек двадцать, из блатяков, вышли на коридор. И началось! Крики, рев, удары, все смешалось… Били страшно, насмерть, не заботясь — выживешь или нет. Двоих после экзекуции уволокли на крест. Заботливые, мать вашу так! И все это при открытых дверях…
Я остался в хате. В золотой середине… Как основная масса. Мы не писали заявлений, но и не выходили в коридор. Нас выгнали из хаты и, врезав по разу, загнали назад. Спина чесалась, но болела меньше, чем в транзите. То ли один меньше трех, то ли привыкаю…
А на блатяков жутко было смотреть — синие полосы в беспорядке перепоясывали спины, руки, бока, грудь вдоль и поперек. Одному рассекли лоб, двоим разбили носы. На крест не увели ни одного из них. Тут на крест только уносят…
Трусы, написавшие заявления, ушли без вещей. Странно. Но через полчаса все разъяснилось — помыли пол и в хату. На расправу. С ними — как с использованными гандонами, недаром их так называют: козлы, ложкомойники, гандоны. Емко, точно, справедливо.
Запуская в хату козлоту, корпусной погрозил дубиной:
— Тронете поломоев, убью!
В блатном углу собрался сходняк. Что решают — я не знаю, я не жулик. Но догадываюсь. Не положено жуликам сидеть с поломоями, не оттрахав их или не выгнав на коридор. Но угрозы корпусника не пустое…
Лежу-сижу брюхом на скатанном матраце и думаю. Думаю, думаю… Суждено ли мне до конца срока дожить, шестерик все же, а сегодня уже два раза под молотки попал, а еще не вечер… Может, Роман Иванович, следак поганый, это знал и поэтому говорил, мол, доживу до конца срока… Ну, менты поганые, кровь из зубов, а выживу! Назло всем, назло власти вашей поганой, выживу, выживу!
Вечером проверка. Всех в коридор. И по карточкам. И чекань свою легенду без запинки, как Зорге, а иначе… Буксанул один черт, жалко его, но на статьях своих спутался, большую вперед меньшей назвал! Врезали ему так, что уссался. Видимо, почки задели. Загнали всех в хату, лязгнула дверь. Дела… Тихо в тюряге. Никто не кричит, никто коней не гоняет. Какие кони, главное — выжить в этом терроре красном, не сломаться, выжить.
Ужин хлебали в гробовой тишине. Уныние в хате. Уныние в тюряге. Наверно, хотелось бы коммунистам такой порядок и по всей стране навести. Но не удалось. Не получилось! Даже Сталину, пахану паханов, уголовнику главному, не удалось.
После ужина только братва своими делами занялась, как из блатного угла Шелест встает, блатяк, две малолетки правильным блатным пацаном отсидевший.
— Ну слушай, козлота! — обращается он к жмущимся возле двери поломоям.
— Даю сроку десять минут — на лыжи встать. После этого будут бачком чайники пробивать. Начали! — скомандовал Шелест и началось.