Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Зона еще дней пять пообсуждала произошедшее, потрепалась, мол, давно такого не было, такой рубки! Пообсуждала и забыла. Подумаешь, порезали ментов, один помер. Вот, помним, до Тюленя, как загуляла раз братва со второго отряда, да прошлась с краю да до другого с прутьями арматурными да с ножами… Девятнадцать избитых-побитых-порубленных-порезанных! Ну и пяток кони двинули, померли, вот это да! Помнишь, браток, как одной зимней ночкой семья Руслана на семью Ахмета, оказавшегося стукачом, а семья не поверила, войной пошла… Да, девять трупов, одиннадцать порезанных и человек тридцать, кому просто чуток перепало — менты, блатяки, кто впрягся… Да, славные времена были, жулики и блатяки ложились спать и не знали: утром проснутся от крика «Подъем!» или темной ночью от ножа острого. В историю ушли те славные и героические времена… И хорошо. Целее будем. Но поломал Тюлень те обычаи и времена те, нравы, такими же методами. И я это никогда не забуду.

Вышел я ночкой в сортир, сходил, иду назад, потихонечку, не спеша, куда спешить, в бараке смрад, вонь, храп… Хорошо, май на дворе и осталось мне четыре дня. До воли… Четыре дня всего лишь.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Вот и наступил долгожданный предпоследний день. Шесть лет к нему шел, шесть лет.

Обходной лист выкинул. Ну его… Сходил в санчасть — взвесился. Однако, сорок два килограмма, немного. Ну ладно, были б кости целы, мясо нарастет. Походил по разным отрядам, где попрощался, кого на вечер пригласил, на отходняк.

Вечером, после ужина, собралось человек восемь. С кем я не в плохих. Выпили чифирку, помолчали. На свободу завтра мне, а им еще сидеть и сидеть. Есть над чем подумать…

Выпили и разошлись потихоньку. Мы не жулики, не блатные, по полночи гулять, попрощались — и все. Руку мне пожали, а Знаменский в глаза глянул, но ничего не сказал…

Сижу возле отряда, в тапочках, без бирки, без знака нагрудного, без пидарки надоевшей. Можно. Не положено, но можно. При Тюлене в трюм уволокли бы, да где там Тюлень. Был и весь вышел. В управе где-то…

Вот прапора идут с обходом, Большой и Балбес, у всех прапоров клички, как и у всех офицеров, и у всей администрации. Любят зеки давать клички: точные, емкие, прилипчивые. Дадут и навечно. Балбес недавно в зоне, всех не знает, вот и рванулся ко мне, так нагло режим содержания нарушающего своим внешним видом. Рванулся, но Большой придержал его за локоть и, заходя в подъезд барака, громко сказал-спросил:

— Завтра за забор, Профессор?

За забор, за забор, на волю. Ишь, поговорить захотелось… Помню я, как при Тюлене ты зверствовал, прапорщик по кличке Большой. Как бил, как в рубашки закатывал смирительные, как наручники на ноги одевал и подвешивал за крюк на решетку дверную в ШИЗО… Все помню, все.

Сижу, смотрю на зеков, по плацу тусующихся, думаю. Думаю да запоминаю. Я ведь писатель, пусть не написано, пусть не опубликовано ничего… Не считая Дябиного издательства. Не беда. Опубликую. Выйду на волю и убегу. Гадом буду, но убегу из этой сраной страны, срано-странной. Я и раньше подозревал, что она не идеальна, ну уж после лагеря, после того, что я тут увидел да на собственной шкуре испытал-пережил! Не достоин я такой высокой чести — жить в этой стране…

Убегу и напечатаю свою книгу… Об этих шести годах. Всех вспомню, не забуду— и хороших, и плохих, и фашистов…

Сижу, смотрю… Небо потихоньку-потихоньку темнеет, май на дворе, конец мая…

Звезды не успели выглянуть, залило зону светом — белым, синим, желтым. Прожектора, фонари, окна. На асфальтовом плацу, залившим все пространство, от бараков до клуба, от штаба до школы, зеков становится все меньше и меньше, разбегаются зеки по баракам, по шконкам.

— Зона! Отбой! Зона! Отбой!

Все разбежались. Один я сижу, никуда не тороплюсь, некуда торопиться, завтра на волю… Все сдал в каптерку, что положено сдать, остальное раздал-раздарил. Никого не обидел, всем, кому хотел сделать приятное, сделал подарок, раздал шмотки, вещички, мелочи разные, продукты с магазина. Немного у советского раба имущества накапливается, но все же. Раздал все, сижу в костюмчике старом, в тапочках и жду, жду, жду. Шесть лет ждал и дождался. Завтра я с этого поезда спрыгиваю…

— Не сиди, Иванов. Иди в барак, завтра выгоним, — раздается из гремящего репродуктора голос ДПНК, майора Парамонова.

Иду. Присаживаюсь в проходе, на нижнюю шконку. Блатяк Жора в трюме, на его месте и перекантуюсь. Пережду ночь. Последнюю… Думать я устал, пытаюсь представить, какая она, воля… В голове обрывки, осколки, а в общую картину не складывается. Шесть лет. Было мне неполных двадцать, а сейчас двадцать пять с лишним… Юность украли, гады, не забуду никогда. У, власть, за бумажки шестериками бросается… Сурку пятнашка, где он, как он там, где друзья-хиппы?.. Защемило сердце, видать, от вечернего чифира, давно я его пил, защипало в глазах, видно попало что-то… Навернулись слезы… Сами собою. Смахнул я их, сорвав очки. Жестко смахнул, кулаком, больно так вытер глаза. Пусть коммунисты плачут, когда люди с них спросят. Не верю я, что не спросят с них, не посадят на скамью подсудимых всех коммунистов, режим их проклятый, строго-особый, лагерный, на всю жизнь, на всю страну сделанный… А ежели не посадят, то не жалко мне люди-ше-к, аааа…

— Зона! Подъем! Зона! Подъем! — будит меня, в последний раз будит! репродуктор надоевший. Умываюсь, прощаюсь и, взяв мешок с бумагами, иду в сторону вахты. Ну и что, что еще три-четыре часа ждать. Здесь подожду, мне здесь хорошо. Сижу на корточках, мешок перед собой поставил, гляжу на зону и все запоминаю. Гадом буду распоследним, если книгу об этих шести годах не напишу. Все помню, и фамилии многих фашистов, и звания, и события. Мне сверху дано многое, многое… Мне открылось, значит мне и суждено к столбу позорному власть советскую пригвоздить.

Сижу, смотрю. Кум идет с вахты и прямо ко мне. Не встаю, не приветствую, как положено. Все, отприветствовался. Полковник Ямбаторов хвать мой мешок:

— Мразь, мразь! Что это?

Даю ему почитать заявление, подписанное замполитом Константиновым. Мол, конспекты и письма родных, разрешаю вынести, а на душе тревожно. Кум мешок в охапку:

— Выйдешь за зону, отдам. Зайдешь ко мне в кабинет. Мразь, мразь!

И назад, на вахту. И унес мой мешок драгоценный. Тревожно мне, очень-очень. Как бы он, гад, что-нибудь с ним не сотворил напоследок. Вдруг рыться начнет да почитать захочет. А если внимательно, то не понравятся ему мои конспекты и письма от родных, ой, не понравятся…

Солнышко припекать стало, все отряды пожрали и на развод потянулись, первая смена. Кое-кто мне машет, отвечаю. Кончился развод, сижу, жду. Ноги затекли, погулял по плацу. В тапочках, без бирки, без пидарки. И ничего, молчит репродуктор, не орет, не реагирует на мою маленькую демонстрацию. Последний часы топчу зону поганую, много горя и зла мне принесшую. Последний!

— Иванов! Зайди в ДПНК!

Загремел железный репродуктор. Иду. В ДПНК незнакомый капитан.

— Иванов? Распишись… — и сует мне какой-то бланк и справку об освобождении. С моей фотографией! Дней пять назад фотографировали! И моей фамилией… Буквы прыгают, глаза застилает, расписываюсь кое-как.

— Ну что? Идем, — буднично приглашает меня на свободу капитан. Как будто в трюм или на крест…

Иду с капитаном Свободой. Так зеки офицера спецчасти называют, на волю провожающего. Иду через плац, по привычке взяв руки назад и даже незнакомые зеки останавливаются поглядеть. По виду моему, по направлению, понимают зеки, куда я иду.

Я иду на свободу! Я иду на волю!

Капитан Свобода нажимает кнопку звонка. Электрозамок щелкает, дверь лязгает и мы входим на вахту, дверь закрывается, с лязгом распахивается решетка. Первая.

Я и капитан жмемся в тесном пространстве между двумя решетками. Старший сержант сменяет молоденького солдата-узбека и взяв через маленькое окошко в решетке справку о моем освобождении из рук капитана, начинает ее внимательно читать. Я рассматриваю вахту, хотя мне хочется скорей туда, за решки, на волю… На волю! За стеклом окна толстенная решка, пульт, солдат-узбек не сводит с меня узких глаз. Смотри-смотри, на волю иду из рабства.

102
{"b":"222011","o":1}