Из взятых в плен 11 тысяч человек больше половины было отпущено по домам. Потери русских достигали двух тысяч.
Когда поляки выражали Суворову признательность за мягкое, справедливое управление, еще больше оттененное разгулом пруссаков и австрийцев в занятых ими областях, он ответил им стихами Ломоносова:
Великодушный лев злодея низвергает,
А хищный волк его лежащего терзает.
Ничто не возмущало Суворова больше, чем обвинения в жестокости.
– Только трусы жестокосердны, – говорил он. Суворов гордился тем, что на своем веку не подписал ни одного смертного приговора. Исключительным было также его отношение к военнопленным, о которых он всегда заботился и часто освобождал под честное слово.
Блистательная польская кампания заставила умолкнуть всех недругов полководца, и в Петербурге снова сделали о нем «авантажное заключение».
Екатерина прислала ему фельдмаршальский жезл, алмазный бант на шляпу и подарила из захваченных польских земель огромное имение «Кобринский ключ» с 7 тысячами душ мужского пола.
Прусский король прислал ордена Красного орла и Большого Черного орла; австрийский император – свой портрет, усыпанный бриллиантами. Когда Суворову вручили фельдмаршальский жезл, он расставил несколько стульев и начал прыгать через них, приговаривая:
– Репнина обошел… Салтыкова обошел… Прозоровского обошел… – перечисляя генерал-аншефов, бывших старше его чинами, а теперь обязанных сноситься с ним рапортами. В то время в России было только два фельдмаршала: К. Г. Разумовский и Румянцев.
Впрочем, скоро в бочке меда он ощутил обычную ложку дегтя: другие, чье участие в войне было ничтожным, оказались награжденными еще более щедро. Платон Зубов получил из польских земель владение в 13 тысяч душ.
– Щедро меня в Платоне Зубове наградили, – иронизировал Суворов.
Награда, которую получил Суворов, вызвала взрывы зависти среди царедворцев. В то время как широкие слои населения приветствовали производство Суворова в фельдмаршалы, многие генералы открыто выражали свое недовольство, а князь Долгоруков и граф И. П. Салтыков даже просили увольнения от службы.
Впрочем, существовало одно обстоятельство, ограничивавшее происки врагов Суворова. Доведенный до крайности, старый полководец начинал разговаривать со своими недоброжелателями на языке, который меньше всего им нравился. Когда в 1795 году Суворову передали о какой-то особенно злостной выходке против него Зубовых, он послал своего начальника штаба, Ивашева, передать Зубовым, что «для него и собственная пуля не страшнее неприятельской». Перспектива дуэли напугала Зубовых, и они рассыпались в извинениях.
Но зависть придворных была лишь предвестием ожидавших Суворова невзгод.
Захват Варшавы произошел так внезапно для Петербурга, что оттуда не успели снабдить победителя инструкциями о дальнейшем образе действий. Суворов никак не предполагал, что европейские державы предрешили окончательный раздел Польши. Напротив, он принял все меры к укреплению авторитета польского короля и к установлению дружелюбных отношений с польским населением (в частности, королю было оставлено 1 000 человек гвардии).
При вступлении в Варшаву Суворов отдал необычайный приказ: если раздадутся выстрелы из домов, чтобы на них не отвечали. Однако все прошло гладко; вооруженных выступлений не было. Приняв от магистрата городские ключи, Суворов выразил радость, что приобрел их не такой дорогой ценой, как ключи Праги.
На следующий день состоялось свидание со Станиславом– Августом. Суворов надел, против обыкновения, полную парадную форму со всеми орденами и в сопровождении кавалерийского эскорта отправился во дворец. Встреча носила очень дружелюбный характер. Суворов продолжал свою тактику уступок и снисхождений. Когда король попросил его освободить пленного офицера, служившего прежде в свите, Суворов с готовностью ответил:
– Если угодно, я освобожу вам их сотню, – подумавши: – две сотни, триста, четыреста, так и быть – пятьсот.
Тотчас был отправлен курьер, отобравший из числа пленных 300 офицеров и 200 унтер-офицеров. Этот жест произвел сильное впечатление на поляков и многих из них расположил к Суворову.
Дальнейшее поведение фельдмаршала было подстать этому.
Он старался не задевать национальные чувства полякоз, вообще держал себя так, словно он вовсе не был полновластным победителем. Он посещал балы панов и магнатов, которые быстро утешились при мысли, что сохранили свои поместья. Встречали его очень пышно и торжественно, а он, как обычно в таких случаях, выражал свое презрение к напыщенности забавными выходками. Но это не нарушало его дружелюбных отношений с поляками. Он провел целый ряд весьма благожелательных для Польши мероприятий. Чтобы поднять курс польских денег, он велел уничтожить ставшие военной добычей кредитные билеты на сумму 768 тысяч злотых; он запретил сбор продовольствия для нужд армии под квитанции, а приказал расплачиваться наличными; строгими мерами поддерживал в войсках дисциплину, пресекал мародерство, охранял памятники культуры.
Все это совершенно не походило на систему ведения войны того времени. В этой области Суворов был на голову выше своего века.
– Благомудрое великодушие, – говорил он, – часто полезнее, нежели стремглавный военный меч.
В этих словах выражалась его программа действий в побежденной стране.
В декабре 1794 года Суворов писал Румянцеву из Варшавы: «Все предано забвению. В беседах обращаемся как друзья и братья. Немцев не любят, нас обожают».
Деятельность Суворова в побежденной им Польше свидетельствует о том, что, помимо военной гениальности, он обладал крупным дарованием политического деятеля. Его методы управления в Польше – методы умного и вместе с тем гуманного правителя. Недаром комендант Варшавы Орловский писал пленному Косцюшке: «Остается утешиться тем великодушием и мягкостью, с которыми победитель относится, насколько может, к побежденным». Суворов не унизил побежденную страну и потому быстро вел ее по пути умиротворения. Но образ действий Суворова шел вразрез с программой прусского, австрийского и русского правительств. Из Петербурга были присланы два распоряжения, осветившие, наконец, Суворову истинные намерения союзных правительств: предписывались контрибуции, конфискации, аресты, применение оружия при малейшем протесте, упразднение варшавского магистрата и многое другое.
Для Суворова наступили тяжелые дни. Он никогда не был годен для пассивного исполнения чужих приказаний, в особенности если не считал их правильными. Но открытое неповиновение было невозможно и бесцельно. Идя на сделки со своей совестью, он избрал промежуточную линию частных уступок петербургским требованиям, сохраняя незыблемыми общие контуры своей политики. Магистрат он не распустил; о контрибуциях донес, что они неосуществимы вследствие оскудения страны; оказывал жителям разные мелкие поблажки, неоднократно хлопоча в этих целях перед Екатериной. Те строгости, которые ему приходилось все же употреблять, он открыто объяснял вмешательством Петербурга.
Когда ему пришлось сообщить одной депутации о невозможности удовлетворить ее ходатайство, он вместо объяснения причин стал посреди приемной и, прыгнув как можно выше, сказал:
– Императрица вот какая большая!
Затем он присел на корточки:
– А Суворов вот какой маленький!
Депутаты поняли и удалились.
В Петербурге с досадой смотрели на деятельность слишком самостоятельного фельдмаршала. Румянцев подсчитывал, сколько офицеров было освобождено Суворовым из плена: 18 генералов, 829 штаб-и обер-офицеров и, кроме того, все взятые во время штурма Праги. Один из государственных людей, Трощинский, писал: «Правду сказать, граф Суворов великие оказал услуги взятием Варшавы и истреблением всего мятежнического ополчения, но зато уже несносно досаждает несообразными своими там распоряжениями. Всех генерально поляков, не исключая и главных бунтовщиков… отпускает свободно в их домы, давая открытые листы… Вопреки сему посланы к нему прямо повеления; но покуда он их получит, много наделает вздору».