«Уважаемый господин Вольтер!» Тоже не годится. Значит, просто: «Господин Вольтер! Пишу вам из далекой, маленькой и несчастной Польши, где, быть может, завтра завершится моя не слишком короткая и не слишком долгая, счастливая и бессчастная жизнь. Я приехал сюда из России, из империи, с владычицей которой, помнится, вас связывает некое подобие интеллектуальной дружбы. Говорят, можно дружить даже со змеей — не знаю. Ваши сексуальные пристрастия мне неизвестны и, честно говоря, неинтересны. И все же хочу вас предупредить: эта нахватавшаяся философских знаний, искушенная в политике змея — сущее чудовище, изрыгающее огонь и серу. Водить с ней дружбу — все равно что издеваться над остальным человечеством и насмехаться над самим собой. На человечество, вам, возможно, плевать, но стоит ли быть столь безжалостным к себе? Ведь рано или поздно люди все узнают. Вскоре чудище проглотит оцепеневших от страха и бессилия соседей, икнет, обожравшись, и похвастается, что пользовалось кулинарными рецептами великого французского мудреца. И каково вам тогда будет, господин Вольтер? Не знаете? В таком случае я, человек, обожженный этим ядовитым пламенем и отравленный пропитанным серой дыханием, вам скажу: вы почувствуете себя великим французским глупцом».
На этом «глупце» чернила — брызнули из-под пера, заливая бумагу. Надо будет переписать. Притом два раза. И копию отправить в Венецию. Предоставить правде лишний шанс.
Всего переписать он не успел. В коридоре что-то происходило.
— Нельзя, говорю, нельзя.
Зычный голос Быка был громок, но его заглушал весьма решительный женский визг. Нельзя сейчас обращать внимание на такие мелочи: важность минуты, необходимость сосредоточиться… он даже старался не думать про переполненный мочевой пузырь и героически сдерживался. Однако, черт побери, он еще не покойник! За дверью женщина. Что этот пьяный болван себе позволяет?! Джакомо вскочил, дернул дверную ручку. Заперто! Он чуть не обезумел от ярости. Его пленили, как они посмели, хамы! Кровью, только кровью смыть позор! Схватил со стола шпагу, толкнулся плечом в дверь:
— Откройте!
Голоса в коридоре на мгновение стихли, но тут же что-то ударилось о стену и шум поднялся снова, правда, не с такою силой. Что этот монстр с ней делает? Душит? Всемогущий Боже, кого? Лили, его прелестную Лили? Бинетти, которая пришла оказать ему последнюю услугу? Или, быть может, Полю, толстозадую Полю, накануне подарившую ему столько сильных переживаний? За каждую он будет драться как лев, сорвет дверь с петель и будет колотить ею безмозглого великана, пока тот не поймет, что женщина создана для любви, а не для того, чтобы ее душили. Любить нужно женщин, а не душить, поганый ублюдок!
Поднатужившись, навалился на дверь — безуспешно. Приготовился к следующей атаке — со стулом, со столом, с кроватью! — но тут случайно задел локтем ручку, и эта паршивая, вовсе не запертая дверь распахнулась. Джакомо отступил на шаг, чтобы больше было простору, размахнулся… стоп, никого не надо душить, бить, калечить. Вообще ничего не надо делать. Клубок тел за порогом внезапно распался: у Быка, получившего удар в пах, подкосились ноги, а женщина в черной накидке полетела прямо в объятия Казановы. С немалым — и малоприятным — удивлением Джакомо узнал Катай. Не душить? Кто это сказал, тысяча чертей?
Втянул Катай в комнату. Этот стонущий от боли и ярости великан может глазом не моргнув разбить им головы. Осторожно высунулся в коридор:
— Ну полно тебе, полно.
Почему-то Казанова произнес эти слова по-польски, сам не очень понимая, что говорит. Но они возымели неожиданное действие: Бык оставил попытки подняться и, будто потеряв не только охоту разбивать головы, выкручивать руки и сворачивать шеи, но и вообще желание жить, как мешок повалился в угол. Лишь теперь стало видно, насколько он пьян. Merde, даже охранник попался никудышный. Не уберег от Катай.
— Чего уставился? — В светлом прямоугольнике кухонной двери появилось испуганное лицо Иеремии. — Принеси лучше воды.
Обидел мальчика. Но сожаления не почувствовал. Так ему и надо. Ничего другого паршивец не заслужил. Ну почему его преследуют только неудачи и неудачники?
— В чем дело?
Было бы наивно думать, что Катай смутит его наглый тон. Она и прикидываться не стала, актриса! Как дрянной фокусник на провинциальной ярмарке, извлекла из-под пелерины знакомый кошелек: он знал его лучше, чем все шлюхи, которых из него одаривал.
— Я собираюсь вернуть долг.
Джакомо взвесил кошелек в руке:
— Похвальное намерение. Это все?
Катай была очень взволнованна, даже на высоко открытом лбу выступили капельки пота. Вряд ли ее привела в такое волнение необходимость расстаться с деньгами. Попыталась поймать его взгляд, а когда ей это удалось, с дьявольским очарованием обнажила в улыбке зубы.
— Я принесла то, что вы оставили. И еще кое-что — кажется, вам хотелось это купить.
Будь осторожен, Джакомо, пожалуй, этот пьянчуга Бык был прав, не пуская ее к тебе, тут пахнет чем-то нехорошим.
— Это значит…
— Это значит, что я, возможно, позволю себя соблазнить, господин Казанова.
Покосилась на дверь, заперта ли. И он посмотрел туда же. Как сопляк, выдал себя этим взглядом. Однако — стоп, пусть слишком много о себе не воображает. У него сейчас одно желание: опорожнить мочевой пузырь.
— Если это старые шутки…
— А если не шутки?
Соблазн был велик, противиться становилось все труднее. Гостья сбросила накидку, откинула назад волосы, прекрасно понимая, какое впечатление произведет ее обнаженная грудь. Перед ним стояла уже не Катай, а искусительница родом из пекла. Надо быть святым, чтобы устоять. Что ж, хорошо. Почему б не попробовать… Не исключено, что в последний раз. Только с оглядкой, не торопясь. Не верить ни единому ее слову. Отодрать — да, но поверить — ни за что. Джакомо грубо, точно торговец, оценивающий залежавшийся товар, схватил одну из нацеленных на него грудей.
— Сколько?
— Нисколько. Почти даром. Чуточку доброй воли. Вот и все.
Ошибка. Джакомо отдернул руку, но было уже поздно. И она это знала. Ох уж эта скользкая и влажная уверенность в себе. Merde! Нет, рано ей еще радоваться!
— Доброй воли… чьей доброй воли? Моей? Я уже ее проявлял, и слишком много раз.
Можешь сколько угодно с возмущением фыркать, Джакомо, нести любой вздор, прикидываться безразличным — что случилось, то случилось. Ты почти готов. Одно небрежное прикосновение разожгло неугасимый огонь. Она должна быть твоей. Сейчас, немедленно.
— Ты не будешь драться.
В ее голосе не было ни тени кокетства, слова прозвучали как сводка с поля боевых действий. Знает что-то, чего не знает он? Ну ясно, ее прислал Браницкий. Струсил, бритая башка, струсил!
— Возможно, я позволю перед собой извиниться.
— Не о том речь. Утром ты уедешь. Не станешь драться.
— Это еще почему?
Они сговорились, решили чуть позже нанести удар исподтишка, разбить ему затылок на каком-нибудь грязном и голодном постоялом дворе. О нет, он не такой дурак и не настолько ослеплен. На свете нет такой дырки, ради которой он бы добровольно полез в петлю.
— Потому, что я тебя об этом прошу.
Теперь она положила ладонь ему на грудь — мягко, нежно; когда же, согнув пальцы, провела ногтями по коже, Джакомо понял, что всемогущая, способная толкнуть его навстречу гибели дырка на свете есть и до нее буквально рукой подать. Проклятие! Даже мочевой пузырь от потрясения стих и перестал домогаться своего.
— Тебе так уж важно, чтобы он остался цел?
Откуда эти телячьи нотки в голосе? Ревнует к напыщенному хряку? Ни капельки. Просто несет какую-то чепуху, чтобы не молчать, чтобы отвлечь внимание от того, что происходит без участия слов, от горячих мурашек в том месте, где лежит ее рука, от внезапного пробуждения где-то там, пониже немого, который набирает силу и вот-вот заговорит, притом весьма красноречиво.
— Может, и важно. И не только мне.