Катай. Ого, дело принимает нешуточный оборот. Сговорились они, что ли? Чепуха, эти красотки скорее выцарапают друг дружке глаза, чем найдут общий язык. Очаровательные тигрицы не способны делиться добычей. Во всяком случае — живой добычей.
Кровь резвее побежала по жилам, оцепенение как рукой сняло. Необходимо что-то сделать, воспользоваться моментом. Без денег, без расположения короля, без знакомств при дворе он погибнет. Его просто разорвут в клочья. Загрызут. Опозорят. И в первую очередь эти две красивые хищницы, уже испытывающие остроту своих коготков на его ляжках. Первая осторожно, незаметно, миллиметр за миллиметром, приближается к месту, где невинная забава перестанет быть таковой. Вторая действует быстрее, решительнее, она уже почти у цели. Обезьяний вопль. Громы небесные. Хруст размозженных костей. Это ему грозит. Гораций. Образец. Придворный поэт. Гораций?
— Если вы, кавалер, не разделяете нашего мнения, почему не выскажете своего?
Аббат Джигиотти. Разве они знакомы? Бедный священнослужитель. Знал бы, какой поединок ведется сейчас под столом. Гораций бы лопнул от смеха. Но, черт побери, нельзя допустить, чтобы его очаровательные соседки встретились у цели. Никакому поэтическому гению не передать, что тогда произойдет. Гораций. Печальный придворный без яичек. Льстивый импотент. Педик, прикидывающийся жеребцом.
— Если вам угодно выслушать мое мнение о Горации, — Казанова встал, вдруг почувствовав прилив сил и энергии, — осмелюсь заметить, что есть поэты, куда лучше понимавшие дух двора и его язык. Произведения, которыми вы, господа, восхищаетесь, полагая их образцом изысканности и хорошего вкуса, в сущности, всего лишь топорная сатира.
Он проснулся, это главное, и разделил гарпий[27], готовых его растерзать. Только бы не упустить момент, дарованный судьбой. Король уже смотрит на него, улыбается — нельзя сказать, чтобы сдержанно.
— Ну как же так, кавалер, — Джигиотти, кажется, искренне изумился; добродушный глупец, такой ему и был нужен, — ведь сочетание тактичности с правдой в сатире — верх мастерства.
— Для Горация это не составляло труда: единственной своей целью — даже в сатирах — он избрал курение фимиама императору Августу[28]. А тот заслужил бессмертную славу, оказывая покровительство писателям своего времени. Вот почему его имя столь популярно среди державных венценосцев, зачастую предпочитающих это имя собственному.
Казанова стоял и смотрел на сидящих за столом сверху вниз, а стало быть, и говорил свысока. Но не чрезмерная ли это дерзость — ведь здешний король при восшествии на престол принял имя Август! Неужто игра проиграна, еще не начавшись?
— Ты кого, сударь, позволь узнать, имеешь в виду?
Король, сам король к нему обратился! Он уже не улыбается, но разве можно говорить, одновременно улыбаясь?
— Например, шведского короля, который звался Густавом[29].
— А какова связь между Густавом и Августом?
— Одно имя — анаграмма другого.
Дальше, дальше, не сдаваться, и мир вновь будет ему принадлежать. Все ли это видят? Все ли чувствуют, как он летит? Как приближается к своему предназначению? Разве этот польский король с труднопроизносимой фамилией, в мире известный как Станислав Август, — не его предназначение? А он — разве не в его руках судьба короля?
— Где ж это ты, сударь, вычитал столь любопытные вещи?
— В некоем манускрипте в Вольфенбюттеле[30].
Сказал и испугался, не переборщил ли, но король оценил намек — не сам ли только что щеголял эрудицией? — коротко рассмеялся и шутливо погрозил Казанове пальцем. О, вот это был палец! Длинный, тонкий, озаренный блеском бриллиантового перстня. Достойный благороднейшей руки. Созданный, чтобы подпирать задумчивое чело, указывать путь целым народам и отыскивать самые потаенные уголки женского тела. И этот палец был к нему благосклонен, обещал, дарил надежду. Неужели этого не понимает Бинетти, уже несколько минут дергающая его за сюртук? Он сядет, сядет, когда придет время. А Катай, его несравненная коварная Катай? Верно, думает, прикрываясь сдержанной улыбкой, что он спятил. Пусть думает что угодно. И она, и все эти ученые старцы, удивленно взирающие на витийствующего перед королем смельчака.
Он не сядет. До конца приема будет стоять, пока его не попросят уйти. Не сядет, не погрузится вновь в тупую апатию, не поддастся отчаянию, заставляющему смириться с тем, что однажды поутру его найдут на городской свалке с ножом в спине или удавкой на шее. Не сядет, не заткнется, не уберется с глаз долой. Неужели эти господа, мгновенно понимающие любую литературную аллюзию, не услышали подлинного драматизма в его голосе? Неужели эти падкие на плоские шуточки дамы не оценят его позы римского трибуна? Неужели все они не чувствуют, что он борется за жизнь? И не только за свою, о нет. За жизнь короля тоже, а значит, и за их общую участь. Да, да, провидение избрало его своим орудием. Не узловатые лапы палачей Екатерины, а сам мудрый Дух Истории подтолкнул к действию. Сейчас в его руках не только собственная судьба, не только судьба короля и гостей, собравшихся у королевской любовницы, но и судьба всей Польши, да что там Польши — Европы. Европы? Всего мира, ожидающего его слов и решений!
Король коротко фыркнул:
— Ишь какой! А может, все же припомнишь хоть одно изречение Горация, удовлетворяющее твой придирчивый вкус?
— Пожалуйста. — Что делать, Господи, помоги. — Coram rege sua de paupertate tacentes plus quam poscentes ferent.
Секунда молчания тянулась дольше вечности. Но веселое королевское «Верно!» сполна вознаградило за тягостное ожидание. Сколько он получит? Сто? Может, и двести. Меньше, пожалуй, неудобно. Ни дать ни взять.
— Что, что он сказал?
Ее коровье сиятельство госпожа Шмит требовала разъяснения от сидящего рядом епископа. Встревожилась? Почуяла угрозу своим интересам?
— Кто от правителя бедность скрывает, больше получит, чем тот, кто просил.
Неприязненный взгляд королевской любовницы не сулил ничего доброго. Пятьдесят. Если вообще хоть сколько-нибудь.
— Совершенно верно, кавалер.
Король — это король. Не будут всякие там наложницы диктовать ему, что делать. Двести. Возможно, даже больше? Мира, Европы, Польши он этим не спасет, но себя — кто знает…
Что еще было в тот вечер, Казанова почти не помнил. Кажется, Бинетти с Браницким на лестнице о чем-то повздорили, но разве теперь его это могло интересовать? Он явился к Катай, довольный собой, приятно возбужденный лежащим в кармашке сюртука векселем, собственноручно подписанным королем. Все-таки двести. Noblesse oblige[31]. Для начала совсем неплохо. Какое там неплохо. Отлично, Джакомо, подумал он, когда один из карлов Катай ввел его в спальню, благоухающую всеми соблазнами мира. Превосходно, решил, когда Катай появилась в дверях. Она его ждала. Темное прозрачное платье позволяло не только угадывать скрывающиеся под ним формы, но и видеть груди, соблазнительно подрагивающие в такт кошачьим шагам, сильные бедра, с которыми он так и не сумел справиться, и недосягаемый темный треугольник меж них. Под платьем Катай была нага. Сообразила. Ждала.
— Ты зачем пришел?
Он не сразу ответил. Сел на кровать, покачался на ней с минуту, потом неторопливо снял с ноги башмак и, внимательно его оглядев, будто запыленный клочок кожи скрывал тайну философского камня, отшвырнул в сторону. Сегодня он не станет спешить.
Второй башмак. Что за чувство им сейчас владеет: вожделение или ненависть? Катай не дала ему времени на размышления. Покорная и ласковая, села рядом, позволила себя обнять, поцеловать. Хорошо. Он забудет о том, что было. Не станет портить себе удовольствие, которого так долго ждал. Потом, позже, он ей за все отплатит. Да — за все. Посчитается с ней, как ни с кем в жизни. Обманет, разоблачит, выставит на посмешище. Сейчас ему, как никогда, этого хотелось. Впрочем… не надо увлекаться, черт побери, мстительность — не лучшее из человеческих качеств, подумал Джакомо, ощущая на ладони тяжесть ее груди, от которой захватывало дух. Чего он, собственно, от этой красотки хочет? Можно ли сердиться на хищника за то, что у него есть когти? В особенности теперь, когда когти спрятаны и, хотя кое-что еще не до конца прояснилось, можно не сомневаться в победе.