Говорят, существует селективная амнезия относительно боли; прошедшую боль вспоминаешь, только как неприятный эпизод. Иначе ни одна женщина не захотела бы рожать вторично. Для большинства из вас это справедливо. Многие годы было справедливо и для меня, но не теперь.
Теперь я все помню очень ясно и почти с юмором. То, что произошло у меня в голове, вызвало собственную анестезию, и мне не совсем ясно, что я испытывал. Но вот эту неясность я помню с большой четкостью. Помню панические возгласы, помню, как меня уложили на диван; помню долгие разговоры и уколы иглы, когда Альберт вводил лекарства или брал образцы для исследования. И помню, как плакала Эсси.
Она держала мою голову у себя на коленях. Хотя обращалась она к Альберту и говорила по-русски, я много раз слышал свое имя и понимал, что она говорит обо мне. Я попытался погладить ее по щеке.
— Я умираю… — сказал я… вернее, попытался сказать.
Она поняла меня. Склонилась ко мне, длинные волосы упали мне на лицо.
— Дорогой Робин, — заплакала она, — да, это правда, да, ты умираешь. Вернее, умирает твое тело. Но это совсем не означает конец для тебя.
Конечно, за десятилетия, проведенные вместе, мы не раз говорили о религии. Я знал, во что она верит. Знал, во что верю сам. Эсси, хотел я сказать ей, ты никогда раньше не лгала мне, и не надо это делать сейчас, чтобы облегчить мне смерть. Все в порядке. Но получилось у меня только что-то вроде:
— Означает.
Слезы упали мне на лицо, она гладила меня и плакала.
— Нет. Правда, нет, дорогой Робин. У нас есть шанс, очень хороший шанс…
Я сделал огромное усилие.
— Загробного мира… нет, — сказал я, стараясь говорить как можно отчетливее. Все равно четко не получилось, но она меня поняла. Наклонилась и поцеловала меня в лоб. Я чувствовал, как ее губы касаются моей кожи, услышал, как она прошептала:
— Теперь есть.
А может, она добавила:
— Здесь и после.
Я несколько раз объяснял Робину, что такое кугельблитц. Это черная дыра, возникшая в результате коллапса огромного количества энергии, а не материи, но так как раньше такую дыру никто не видел, он слушал не очень внимательно. Я также рассказывал ему о межгалактических пространствах — очень мало материи и энергии, не считая отдельных фотонов от далеких галактик и, конечно, универсального излучения 3,7К. Поэтому там очень удобно разместить кугельблитц: в него ничего не будет падать.
22. ЕСТЬ ЛИ ЖИЗНЬ ПОСЛЕ СМЕРТИ?
А звезды продолжали свое движение. Их не интересовало, что происходит с одним двуногим млекопитающим разумным — ну, полуразумным — живым существом, только потому что этим существом оказался я. Я всегда придерживался эгоцентрического взгляда на космологию. Я в середине Всего, и все расположено по ту или иную сторону относительно меня; «нормальное» это я; «важное» это то, что близко ко мне; «значительно» то, что я считаю важным. Такого взгляда всегда придерживался я, но не вселенная. Она продолжала существовать, словно я не имею никакого значения.
Правда в том, что тогда и для меня это было неважно, потому что я отсутствовал. Во многих тысячах световых лет за нами, на Земле, генерал Манзберген гонялся за еще одной группой террористов, похитивших шаттл, а комиссар полиции поймал человека, стрелявшего в меня; я не знал этого, а если бы и знал, меня бы это не заинтересовало. Чуть ближе к нам, но все равно на расстоянии Антареса от Земли, Джель-Клара Мойнлин пыталась понять, что говорит ей хичи; этого я тоже не знал. Совсем близко, рядом со мной, моя жена Эсси пыталась сделать то, чего раньше никогда не делала, хотя она изобрела этот процесс; ей помогал Альберт, у которого в банке данных хранились все необходимые сведения, но у которого не было рук, чтобы ими воспользоваться. Вот это — если бы я знал, что именно они делают, — меня бы очень заинтересовало.
Но я, конечно, не знал этого, потому что был мертв.
Впрочем, я не остался мертвым.
Когда я был маленьким, мама часто читала мне. Однажды она прочитала мне о человеке, чьи чувства были искажены из-за операции на мозге. Не помню, кто написал этот рассказ, Жюль Верн, Уэллс, один из великих золотого века [13] — кто-то. Помню только главное. После операции герой видел звуки и слышал прикосновения, и в конце рассказа он спрашивает:
— Как пахнет пурпурный цвет?
Это я слышал ребенком. Теперь я большой. И это больше не фантастика.
Это кошмар.
Чувственные восприятия бились в меня, и я не мог понять, что это такое! Не могу описать этого сейчас, как не могу описать… смерглич. Вы знаете, что такое смерглич? Нет. Я тоже не знаю, потому что только что придумал это слово. Это всего лишь набор звуков. У него нет значения. Я не наделил его значением. И точно так же не имели значения звуки, запахи, цвета, давления, температуры, толчки, дерганья, царапанья, все миллиарды единиц восприятия, обрушившиеся на меня. Я не знал, что они обозначают. Угрожают ли они мне? Мне не с чем было даже их сравнить. Может быть, таково рождение на свет. Но я в этом сомневаюсь. Не думаю, чтобы это можно было пережить.
Но я выдержал.
Выдержал по одной-единственной причине. Мне невозможно было не выдержать. Есть древнейшая закономерность: нельзя сделать беременной беременную женщину. Нельзя убить мертвого. Я «выжил», потому что все во мне, что могло умереть, умерло.
Понимаете?
Попытайтесь представить себе. Освежеванный. Изнасилованный. И прежде всего понимающий — я мертв.
Мама читала мне также «Ад» Данте, и иногда я думаю, не было ли у Данте предвидения, каково пришлось мне. Если не было, откуда он взял свое описание ада?
Не знаю, долго ли это продолжалось. Мне показалось — целую вечность.
Потом все начало уменьшаться. Резкий свет отодвинулся и стал слабее. Ужасные звуки стихли, царапанье, чесание, толчки и рывки ослабли.
Долгое время ничего не было, как в Карлсбадской пещере, в те ужасные мгновения, когда выключают свет, чтобы показать вам, что такое настоящая темнота. Никакого света. Ничего, кроме отдаленного негромкого гудения, похожего на шум крови в ушах.
Если бы у меня были уши.
Потом гудение превратилось в голос, и голос этот произносил слова; издалека я услышал голос Альберта Эйнштейна:
— Робин?
Я попытался вспомнить, как говорить.
— Робин? Робин, друг мой, вы меня слышите?
— Да! — закричал я, не зная как. — Я здесь! — Как будто понимал, что это «здесь».
Долгая пауза. Потом снова голос Альберта, по-прежнему слабый, но уже значительно ближе.
— Робин, — сказал он; каждое слово произносилось отчетливо, как в разговоре с маленьким ребенком. — Робин. Слушайте. Вы в безопасности.
— В безопасности?
— Вы в безопасности, — повторил он. — Я блокирую вас.
Я не ответил. Не знал, что сказать.
— Я буду учить вас теперь, Робин, — сказал он, — постепенно, понемногу. Будьте терпеливы, Робин. Скоро вы сможете видеть, слышать и понимать.
Терпеливым? Мне не оставалось ничего, как быть терпеливым. Не было иного выбора. Нужно было терпеть и ждать, пока он меня научит. Даже тогда я доверял старому Альберту. Я поверил ему на слово, что он научит слепого видеть и глухого слышать.
Но можно ли научить мертвого жить?
Мне не очень хочется рассказывать о последующей вечности. По времени Альберта и по времени цезиевых часов, прошло сорок восемь часов с небольшим. По его времени. Не по моему. По моему это длилось бесконечно.
Хотя я помню очень хорошо, но кое-что помню как-то отдаленно. Не из-за неспособности. От желания, а также из-за факта скорости. Позвольте объяснить это. Обмен битами и байтами информации в банке данных происходит гораздо быстрее, чем в органической жизни, которую я покинул. Прошлое быстро покрывается пластами новых данных. И, знаете, это хорошо, потому что чем более отдаленным становится ужасный переход от моего «теперь», тем больше он мне нравится.