Всеволод Валентинович молча достал чековую книжку, стремительным росчерком вписал в не названную мной цифру, и бросил сухо и резко, протягивая мне чек:
– Не смей больше браться за эту мерзость.
И, вышел, не оглядываясь и не прощаясь, будто бы меня и не было в этой комнате, да и вообще в этом мире, громко хлопнув входной дверью.
На следующий день я пошёл на работу. И на следующий день тоже. На третий день, крадучись и таясь от самого себя, я аккуратно запер двери своей квартиры, достал из глубины кладовки квадратный, в массивном ручном переплете альбом и раскрыл на последней странице. Вечерние сумерки мягко вползали в комнату. Лампу зажигать я не стал. Обратноповернутое руническое прядево настилика влекло за собой, манило, звало… Я осторожно провел пальцами по чёрному ажуру букв, чуть выпуклому на тонкой папиросной бумаге… Алекс, всё будет хорошо…
не противься нам, иди за нами…
…мне не хватает дыхания, чтобы глотнуть этот мир, протёрто моё сознание до призрачных, сказочных дыр…[7]
…мммм… как сладко…
Безлюдная заснеженная равнина; низкое и мрачное зимнее небо умиротворено сыплет на землю невесомые снежные хлопья. Справа и слева – смутные контуры леса; далеко впереди, как будто бы в ином мире, редкие огни, и… едва протоптанная кем-то извилистая тропинка, по которой иду я. Ощущение чистого холода на коже. Ощущение чистого холода на душе. И сладостный, почти сладострастный покой и безмятежность. Это и есть моё убежище. Мой рай. Сумеречный, выстывший рай… рай для меня одного.
На следующее утро я с отвращением стянул с себя влажные от мочи джинсы, отнес альбом в туалет и около получаса, методично разрывая его на страницы, спускал в унитаз.
Когда мой питерский заказчик узнал о том, какая судьба постигла почти переведенный сборник наркотических стихов, обошедшийся ему, как я подозреваю, в небольшое состояние, я чуть было не повторил его участь. Я имею в виду утопление в унитазе. Меня спасли крепкие ребята из спецслужб. Ворвались в квартиру, безжалостно разделавшись с входной дверью и моими мучителями… Пожалуй, в первый и единственный раз я был рад тому, что нас, толмачей, держат под бдительным присмотром органы безопасности. После того случая я по-настоящему сорвался на наркотических стихах всего один раз, когда… ну, в общем, когда я узнал, что у меня должен был… мог бы родиться сын.
Мой пустой и гулкий кабинет оказался затоплен солнечными лучами, упрямо пробивавшими себе дорогу сквозь прорехи облаков. Эти лучи отражались от огромного – во всю левую стену – мозаичного панно из многоцветной смальты и раскрашивали пол и противоположную стену россыпью мелких радужных пятен. Проходя мимо, я привычно провел кончиками пальцев по неровной мозаике, на которой странная река неспешно несла свои мутно-охристые воды, испещренные прожилками сизых бликов, под выжженным аметистом неба. Через реку был перекинут плоский деревянный мост на массивных каменных быках. Левый берег был затянут поясом крепостной стены из красного кирпича, правый утопал в купах пальм. Что это была за местность, я не знал, но пейзаж почему-то казался смутно знакомым. По углам мозаичная картина отсырела и обвалилась. Надо будет покопаться в архивах, узнать, кто из моих трудолюбивых предшественников выложил эту роскошь. До меня кабинет пустовал больше ста лет, и я, став его полноправным хозяином, оставил в нем всё, как было – грубо оштукатуренные голые стены, скрипучий паркетный пол, громоздкий антикварный стол красного дерева рядом с высокой аркой окна и роскошное мозаичное панно, которое, собственно говоря, и определило мой выбор. Впервые я попал в эту комнату ярким и слепящим январским днем и замер на месте, ошеломленный и растерянный, стоя в потоке струящегося с панно радужного многоцветья.
Мой загранпаспорт лежал на рабочем столе посреди живописных бумажных развалов, где я его и оставил. Растяпа. Я взял тонкий пластик, до отказал набитый всяческой информацией о моей персоне, начиная с отпечатков пальцев и параметров радужки глаза, заканчивая выданными визами, сроками визитов, уровнями допуска и прочей ерундой, и сунул его в карман. Ничего не меняется в этом мире. Ничего. Время остановилось, законсервировалось, испуганный мир впал в летаргический сон и будто бы ждал какого-то – хотелось бы надеяться, не апокалипсического – чуда, чтобы выйти из своей зомбической комы…
Я обошёл вокруг стола и плюхнулся в кресло. Так, что тут у нас? Толстенная пачка всяческой предварительной, сопроводительной и согласовательной чепухи для визита правительственной делегации в Великое и Справедливое Африканское Государство. Да уж, справедливое.
Я хмыкнул. Разделились на касты, которые дипломатично назвали "социальными группами", каждой едва ли не насильно насадили свой язык: низшим кастам попроще и попримитивнее, высшим кастам посложнее и попродвинутее. Разумеется, всё из благих намерений, как же иначе? Но язык… язык-то, он, как известно, определяет сознание. Формирует его структуру вплоть до физиологического уровня, предопределяет мировосприятие и будущие ожидания его носителей. Результат был вполне предсказуем и описывался одним словом "доигрались": у каждой касты своя культура, литература, профессии, образ жизни и виды на будущее. И почти генетическая межкастовая несовместимость. Всего таких социальных групп существовало около полусотни, истинной глубины разрыва между ними никто не знал, поскольку справедливое африканское правительство не очень-то стремилось распространяться о своих внутренних делах. Лично я знал с десяток африканских языков – главным образом, высших каст политиков, военных, финансистов, служителей культа и пр., несколько языков низших каст, выученных исключительно ради любопытства и, разумеется, язык-модератор, обеспечивавший минимальный уровень межкастовой коммуникации.
Я перелистал документы. Работы на пару недель, не меньше. Ну да ладно, до поездки ещё два месяца, так что если смотаться на несколько дней в Сянган… быстренько и потихоньку, одна нога здесь, другая там… то успею перевести по-любому… Ах да, через две недели ещё приезжают французы, и меня уже вписали к ним ведущим переводчиком. Любят меня в европейском департаменте МИДа, ох любят, чёрт бы их побрал… Но французы – это легко, особо готовиться не нужно.
Я оттолкнулся ногой от стола и, выполнив на кресле точно рассчитанный пируэт – отъезд назад на три метра с 160-градусным разворотом (два года тренировок!) – остановился прямо напротив широченной арки окна. Ультрамариновый глянец водохранилища, перетянутого темными ремнями мостов, грязно-белые паруса многоэтажек на левом берегу, и, если приподняться на кресле, до боли знакомый двухэтажный дом Али среди приземистой старинной застройки правобережья. Странный город Воронеж, разрозненный, калейдоскопный… как будто кто-то, без всякой цели и замысла, черпанул по пригоршне всего, что было под рукой – мрачноватой исторической мистерии и сверкающего футуризма, щемящей душу красоты и показушного уродства, божественной гениальности и беспардонного жлобства – смешал, растоптал ногами в старом мешке и бездумно высыпал осколки по обе стороны раздутой плотинами реки. У этого города не было цельной души. Рваный, всегда чужой, но в то же время тёплый и родной, как лоскутное одеяло… Пусти меня, отдай меня, Воронеж, уронишь ты меня иль проворонишь? Ты выронишь меня или вернёшь? Воронеж – блажь, Воронеж – нож… семьсот лет назад написал о нем Мандельштам. Проворонишь ты меня, ой, проворонишь… Ты ведь уже решил для себя, верно, Алекс? Решил поехать в Гонконг и встретиться с профессором Лингом, который написал те самые слова… Зачем? Ну, для тебя это слишком сложный вопрос. Ты ж не привык обдумывать причины и последствия своих решений, не так ли?… И всё ж зачем? Для того чтобы действительно докопаться до истины с этим третьим слоем? Или чтобы бежать сломя голову, бежать от самого себя, от этой неутомимым червем разъедающей душу тоски?