– Надо жевать, – говорил ему Андрей, давая следующую. – У тебя так ничего не усвоится (так говорила Андрею мама, когда еще следила за его питанием).
Но нет – ритм был неизменен: взгляд сироты – бросок ЕДЫ – горловой звук – снова взгляд сироты. Андрею самому пришлось глотать почти целиком оставшиеся котлеты, чтобы не достались хитрой тощей бестии, бьющей на жалость.
– Актеришка недоделанный, – говорил Андрей, попивая чай, когда собака поняла, что мяса больше не осталось, а «Липтон» был явно вне ее компетенции: жалостливый блеск в глазах угас, и она легла рядом со старым, продавленным диваном. – Даже и не думай – спать у себя не оставлю. – И Андрей хотел было вытащить пса за шкирятник. Но тот выскальзывал из пальцев, а когда Андрей попытался вытолкать наглеца ногой, тут на свет божий опять был извлечен взгляд несчастного страдальца, и Андрей сдался, плюнул и со словами «Черт с тобой, Раневская фигова!» прикрыл дверь из веранды в комнату и залег спать.
А наутро «Раневская», очевидно, сумела открыть лапой дверь. Андрей чертыхнулся, вышел на крыльцо, где висел рукомойник, и умылся. Автоматически снял с гвоздика рядом вафельное полотенце и тут же повесил обратно. Полотенце приобрело уже столь откровенный серо-черный оттенок, что использовать его не представлялось возможным. Андрей строго сказал себе, что надо, надо уже постирать накопившееся белье, и сел на веранде, включив чайник. Пока чайник закипал, он взял вчерашнюю кружку из-под чая, засыпал туда молотого кофе, положил пару кусков сахара, порезал хлеб… и наткнулся на собачий взгляд. «Бедновато живете!» – говорил этот взгляд.
– Не нравится – можешь чесать отсюда, Раневская! – рявкнул Андрей. С утра настроение было неважнецким, а тут он еще вспомнил, что забыл вчера за разговорами с псом купить сыру к завтраку.
Раздался звонок мобильника. Андрей выслушал и тихо выругался. С утра, как уже отмечалось, настроение было неважным. И надо сказать, вырисовывающийся день не сильно способствовал его улучшению.
Маша
– Урсоловича нет! – так сказала Маше раздраженная секретарь в деканате. – Звонить надо было.
– Так ведь расписание… – Маша растерянно топталась рядом с секретаршей, уже поняв, что зря ехала через весь город.
Спускаясь по лестнице, она ругала себя на чем свет стоит. Урсолович подчинялся лишь расписанию лекций. Все, что фигурировало как «работа со студентами», в расчет не бралось. У Урсоловича и кроме дипломников было чем заняться. Маша поначалу очень гордилась тем, что он согласился быть ее научным руководителем, но летели недели, месяцы, и появилась крамольная мысль, что чуть менее именитый преподаватель, чуть менее занятый написанием учебников, статей и конференциями в Принстоне, подошел бы ей много больше. Поскольку диплом она писала вовсе не для преподавателя, не для оценки, не для…
Маша резко затормозила: открытая дверь университетского буфета давала возможность увидеть окромя скучающей буфетчицы сгорбленную спину Урсоловича за дальним столиком у окна. Маша решительно завернула в буфет и направилась прямо к профессору.
– Извините, – сказала она, подойдя к столу. – Нигде не могла вас найти.
Урсолович повернулся к ней оттянутой бутербродом щекой. Сказал: «Озьми себе чау» – и отвернулся.
Маша послушно взяла чай и булочку и пришла обратно, с тоской думая, что за нарушение трапезы Урсолович сейчас «приговорит» ее, как еще одного студента, взятого в «дипломники». Студент тогда вышел из кабинета весь белый, с трясущимися руками и, роняя листки, все исчирканные красным, почти бегом удалился по коридору.
– Не могу есть, когда рядом кто-то просто сидит и смотрит, – сказал ей Урсолович, когда она приземлилась на соседний стул.
Залез в потертый портфель, достал знакомую до боли Машину папку с текстом диплома. И, кое-как вытерев руку бумажной салфеткой, стал листать страницы. Маша обхватила побелевшими пальцами чашку с чаем, как будто ей срочно потребовалось отогреться. Поля были девственно чисты.
– Хорошая работа, Каравай, – сказал он наконец, подняв на Машу близорукие глаза почти без ресниц. – Тянет, при нужной обработке, на кандидатскую. Но ведь в науку ты идти не собираешься, так?
Маша, не отпуская чашки, отрицательно помотала головой.
– Но, видишь ли… – Урсолович откинулся на стуле. – Тема весьма нетривиальная, я бы сказал, специфическая.
Урсолович все так же не спускал с Маши внимательных глаз, и Маше внезапно стало не по себе, а он продолжил:
– Ты знаешь о… кхм, предмете исследования больше, чем знаю о нем я. Да что там: больше, чем кто-либо, думаю, в этом заведении. Такие знания, – и он постучал по папке, – нельзя добыть за год подготовки. И за два нельзя. Можно, если заниматься этим минимум лет пять. Я повторяю – минимум. Это значит, что тема уже была в твоей головке при поступлении на юридический. А теперь скажи мне, дева моя, что в ней такого привлекательного для юной особы двадцати трех лет?
Маша почувствовала, как жаром обдало щеки. А Урсолович вдруг перегнулся через стол и тихо сказал:
– Не поверила, значит?
Маша впервые подняла на Урсоловича глаза, и тот внезапно вспомнил, какого цвета они были у Федора: вот такого же, светло-светло-зеленого, редкого и очень холодного. Она вообще была ужасно на него похожа: те же высокие скулы, крупный, красиво очерченный рот. И взгляд, тоже – «караваевский»: будто глядящий вовнутрь, а не вовне, отслеживающий беспрестанную работу ума.
– Послушай, – зашептал он, хотя рядом никого не было. – Кто бы это ни был, отойди! Не трать свою жизнь на то, чтобы понять! Это знание ничего тебе не даст, а главное – Федора не вернет!
Маша вздрогнула, а Урсолович как оборвал связку взглядами, закрыл папку и сказал совсем другим тоном:
– Остался у меня по работе ряд вопросов и претензий, скорее по структуре. Найдешь их на листке, прикрепленном к библиографии. Все, можешь идти.
Маша кивнула, пролепетала что-то невнятное, вроде «спасибо», забрала со стола папку и сунула в сумку. Урсолович уже не смотрел на нее, и Маша почти бегом направилась к выходу.
– Где у тебя практика? – нагнал ее голос Урсоловича уже в дверном проеме.
Маша затормозила, замерла спиной.
– Петровка, – негромко сказала она.
Урсолович что-то хмыкнул и отвернулся. «Все бесполезно, – подумал он. – Она не отступится – отцовский характер! И кто мог бы себе представить, что за этим невинным взглядом, за этим гладким лбом, русой прядью, по-ученически заправленной за розовое ушко, скрываются чудовища навроде гойевских капричос?»
* * *
Маша шла по коридору, глядя прямо перед собой, упрямо выставив подбородок, всеми силами пытаясь не допустить «лишней влаги» – как называл это отец. Влага готова была излиться из чувства беспомощности и детской злости. Злости на себя саму: ну как, как можно было так глупо себя «рассекретить»? Как тайна, которую она не доверяла ни подругам, ни девичьему дневнику, ни, само собой, матери, могла открыться вот так, против ее воли, почти первому встречному? Почему, почему она не написала диплом по любой другой, более невинной теме? Например, по… И тут Маша на секунду сбилась с шага, потому что придумать другую тему так, с наскока, было невозможно. Тема у нее была одна.
Пять лет минимум, сказал Урсолович. Пять? А десять не хотите ли? Тема оформилась в ее сознании к двенадцати годам, когда девочки окончательно забрасывают кукол. Забрасывают кукол, чтобы заняться…
Андрей
Если бы Андрею сказали, что он страдает типичными комплексами провинциала, более того, бедного провинциала, он бы плюнул тому в лицо. Во-первых, в Москве считать себя провинциалом смешно – к этой категории принадлежит девяносто процентов населения. А те десять, которые твердят о своей старомосковской родословной, – присмотритесь-ка к ним поближе и нароете ту же тетку в Саранске и дядьку в Приуралье. А Москву – Москву он считал своей, потому как знал ее как свои пять пальцев, и это знание многого стоило.