— Робертовна сказала, что Собачков собирается специализироваться в гинекологии, — сообщила Уныньева. — Вот, представляешь, Пиратова, придешь ты рожать, а там Собачков кровожадно потирает руки над твоим безжизненно распростертым телом.
— А я за границу уеду, — невозмутимо ответила Пиратова, жулькая в руках горькие листья, чтобы хоть немного перебить аромат хлорной извести, — и буду рожать там.
— И Собачков тоже уедет, — подхватила я, — у него будет стажировка за границей, и он станет кровожадно потирать руки над твоим безжизненно распростертым телом.
— Ты мне лучше скажи, как нам туда с тобой пройти. Неудобно ведь с таким шлейфом появляться — он приглашал тебя одну.
— Если это вообще было приглашение...
Пиратова достала все ту же, слегка сбавившую в весе пачку “Космоса”, и мы — теперь уже втроем — обеспокоенно закурили.
По дорожке к институту связи быстро шагал тот самый неземной мужчина с бородой — директор. Он увидел нас, поморщился, потом улыбнулся и снова поморщился. Он как будто сам с собою спорил в душе — и спор казался наших нахальных персон.
— А мы к вам, — сказала наглая Пиратова, — в гости, так сказать.
— Ну? — удивился директор. — И кем же вы нам приходитесь?
— Вот ее,— Пиратова ткнула в меня хлорным пальцем, — пригласил непосредственно Борис Суршильский. А мы при ней...
— ...дуэньями, — закончила начитанная Уныньева. Директор улыбнулся во все свои прокуренные зубы.
— Меня зовут Петр, а вас?
— Зинанинавера.
— Так вот, милые девушки, представьте себе, что вам нужно много и серьезно работать, трудиться в поте лиц...
— Мы трудимся, — вставила Пиратова, — но не потеем!
— И вдруг, — продолжил Петр, — в самый разгар вашего труда появляются очень милые, но совершенно посторонние люди, которым просто хочется на вас посмотреть.
— Намек прозрачен, как слеза ребенка, — сказала Уныньева и развернулась уходить.
— Минуточку, — возмутилась Пиратова, — мы же сказали, что ей (опять указательный перст у моего носа) назначили. С трех до шести.
Петр вздохнул, и по лицу его было видно, что он считает нас тяжело и душевно больными.
Но за спиной его уже шуршали спасительные шаги — Суршильский!
— Проходите, девочки, — и что-то шепнул Петру. Тот скривился и пошел вперед, невежливо хлопнув дверью.
Гуськом мы вошли в святая святых.
***
Репетиционная база — или “репа”, как вскоре, освоившись, мы стали ее называть, располагалась в удручающе холодном и грязном подвале, где между тряпья и старых аппаратов неизвестного предназначения сидели пятеро людей. Два клавишника — один был круглый, как шарик (мы сразу же назвали его “Шар”), а другой ничего себе, но с какими-то чересчур уж кривыми зубами. Рыжий барабанщик с доброй улыбкой. Бас-гитарист — ничем, кроме своей гитары, не примечательный. И девушка — та самая блондинка с булкой на голове...
Увидев девушку, мы попятились так что Пиратова наступила Суршильскому на ногу. Он, кстати, даже не вякнул, хотя Пиратова потом призналась, что непроизвольно вдавила в его ногу весь свой острый каблук.
Девушка делала вид, что мы тоже прозрачные, как слеза ребенка. Зато при виде Суршильского она крайне оживилась, раскраснелась, но осталась сидеть на месте. Борис коротко кивнул ей, потом рассадил нас по каким-то ужасным кривохромоногим стульям, а Уныньеву посадил на какую-то тумбочку в центре.
— Вы, девушка, будете нас вдохновлять. И еще так меньше отдается... — он объяснил, что конкретно будет меньше отдаваться и куда, но я уже не помню, Принцесса, и так ли это важно? Важно другое — я очень хорошо помню острую, будто красный перец на кончике заточенного ножа, ненависть к лучшей подруге — ха, эта ненависть покрыла меня с головой, как морская вода.
И еще я вспомнила, как мы вечером, накануне того, как пойти в Институт Связи, говорили с Уныньевой по телефону. Я спросила:
— Ну, Зина, колитесь уже — вам-то кто понравился?
(Про нас с Пиратовой было все ясно без слов).
И Уныньева сказала:
— Я не оригинальна.
Она теперь сидела в самом центре, как Будда на мандале, и от ее сказочно длинных ног, одетых в колготки с высоким содержаним лайкры, разлетались в стороны сияющие лучи — они прыгали на блестящем теле гитары Бориса, их ловили барабанщик, клавишники и даже Петр несколько раз одобрительно опускал глаза...
Ненавижу ее, думала я, ненавижу ее подлые длинные ноги и серые глаза, как будто вырезанные из листа детской бархатной бумаги, ненавижу!
На меня Суршильский глянул всего один раз.
Пиратовой и вовсе ничего не досталось.
В перерыве Булка кинулась к Суршильскому, но он вежливо отстранил ее рукой и пошел в коридор с сигаретой в зубах. Булка чуть-чуть еще и заплакала бы, но вовремя глянула на нас троих и придала лицу надменный оттенок. А через три минуты уже поднималась вверх по ступенькам.
Пиратова тоже достала свои сигаретки, и мы дружно закурили.
— Тебе не идет, — сказал вдруг Суршильский Пиратовой, и она вся вспыхнула, как будто сигаретка обожгла ее изнутри, — тебе надо в цветочном венке бежать по лугу или продавать масло на ярмарке. Ты настоящая рашэн герл.
И усмехнулся, вспомнив, наверное, еще одну рашэн герл — белобрысую Булку.
Когда Суршильский ушел и через секунду из комнаты понеслись обиженные звуки саксофона, рыжий барабанщик, которого неподходяще звали Глеб, сказал:
— Бориска из-за Ксеньки расстроился.
И пояснил нам любезно.
— Он с Оксанкой — вот которая убежала — уже три года живет. А она ему все изменяет. Вот и после концерта пропала на несколько дней. Сейчас пришла извиняться.
— И что, простит? — спросила Уныньева.
— Обязательно. Сегодня же. Напьется и простит.
— Ну ладно, нам пора, — сказала я и потянула за собой недовольную Пиратову. Уныньева шла покорно и задумчиво, ее лицо смутно напоминало мне зацепившийся в школьной памяти портрет жены декабриста.
— Он нам всем отвесил одинаково, — сказала Пиратова на улице. — Верке в начале чуть больше, зато нам с Зинкой поизящнее. С выдумкой подошел. И что теперь делать?
— Еще и практика заканчивается, через неделю в школу, — невпопад ответила я, хотя думала о том же самом. Что теперь делать?
Всего только конец августа — а на асфальте уже лежали крупные листья, будто письма, на которые теперь уже никто не станет отвечать.
***
Из больницы мы уходили с сожалением — конец свободе, конец восьмидесяти рублям в месяц — снова дебильные уроки, учителя-садисты и еще добавилось новое чувство, самоощущение себя малой и ничтожной. Да хоть по сравнению с той же престарелой Булкой — ей-то никто бы не посмел запретить вечерний выгул или прийти, например, в гости к Суршильскому... ночью. Он ведь теперь снова жил один, если верить рыжему ударнику Глебу.
Ушлая Пиратова быстро разузнала адрес нашего общего любимого — он жил совсем рядом с Институтом Связи, собственно, поэтому там и была репа. Потому что он жил рядом и даже закончил как-то сдуру этот институт. Мы с Зиной и Ниной еще несколько раз приходили на репетицию, и тогда нам везло меньше — другие ногастые девушки сидели посреди зала, другие курили с музыкантами в перерыве, а мы, будто кузины из пригорода — которых никто не любит, но и не смеет выгнать, робко сидели втроем, и это был полный позор.
Сладкая отрава унижений...
Я уже почти забыла, что это такое на самом деле.
Вот если мы с тобой, Принцесса, проедем сейчас мимо Института и свернем в тот проулочек, видишь, где сиреневые кусты? К зиме эти кусты превращаются в какие-то жалкие веники, но я не о том. Из проулочка очень хорошо виден дом Суршильского, а подъезд у него был, как говорят бабки, “крайний”.
Я пришла туда рано утром в субботу. Часов в семь уже стояла, как Ромео, под желтым балконом и внимательно разглядывала куртку, вывешенную через перила, будто коврик, и какой-то лыжный инвентарь, ужасно не подходивший Суршильскому, и лупоглазого серого кота, который делал вид, что дремлет в пустом цветочном ящике, а на самом деле бдительно рассматривал меня, ожидая неосторожных движений.