Поясню другим примером.
Одна студентка пришла ко мне однажды посоветоваться. Как-то в воскресенье она сидела с мужем и вязала, муж пил пиво и смотрел телевизор, их маленький сын ползал на ковре и играл сам с собой. И вдруг этой молодой женщине стало невыразимо скучно. Она подумала, что вот так пройдет вся жизнь: она будет вязать на диване, муж – смотреть телевизор, ребенок – ползать… Из глубины тоски она позвонила подруге, ее позвали на вечеринку, где она много выпила и изменила мужу с каким-то незнакомым парнем. Ей было ужасно горько. Она рыдала. И вдруг она увидела свою комнату, где она сидит с мужем на диване, где ребенок ползает по ковру, внутри маленького прозрачного шарика. Все то, что было ей дорого, что созидалось каждый день, все настоящее и любимое, вся эта близкая нашему сердцу и столь незаметная с короткого расстояния повседневность, все это вдруг повисло на тоненькой ниточке, готовой в любой момент оборваться. Все, что казалось надежным и незыблемым, стало призрачным и невозможным. Что мне было ей посоветовать? Я предложил ничего не говорить мужу, которого она на самом деле сильно любила, и примириться с Богом, покаяться и понести епитимью, если священник ее благословит. Она согласилась и, помолчав, добавила:
– Теперь я понимаю, почему в Церкви говорят про спасение. Я поняла, ЧТО нужно спасать: любовь, мир в семье, радость жизни. Нужно ежедневно спасать это, потому что все это – такое хрупкое.
Вот и я понял, ЧТО нужно спасать. Понял – значит, нужно жить, значит, нужно возвращаться.
Я вернулся в избушку и обнаружил, что к нам присоединился Сашка Четырехгубый. В какой-то драке ему рассекли лицо, и губы не срослись, поэтому, когда он говорил, шевелились все четыре половинки губ, как у муравья. К нам на остров его загнала буря. Но у него в лодке оставалось немного горючего.
Буря и болезнь моя, однако, усиливались. Через день я совсем ослаб; как мне казалось, стал помирать.
Вася понял, что мне срочно нужно в больницу. Как только буря начала ослабевать, стали готовиться к выходу. В лодку Четырехгубого загрузились я и Курица. Вася отматерил по своей старой привычке двигатель, его маму, его изобретателя и всю систему внутреннего сгорания.
За время бури вода приобрела дикий оттенок битого пивного стекла, ветер гнал куски грязной пены. Мы оттолкнулись от берега, лодку здорово качало. Шел дождь. Васька дергал двигатель, он все не заводился.
– Не приведи, Господи, на большой воде встанет, – сказал я.
– Ты еще не представляешь, что творится на большой воде, – ответил Вася, – там волны метровые. А нам надо будет метров четыреста до острова идти. Дойдем ли, не знаю.
И снова стал материть двигатель. Четырехгубый молчал, вцепившись в борт лодки. Наконец мотор взревел, и Вася на полном газу выстроил лодку на середину протоки. Перед нами замелькали речные повороты. Курица вел лодку ловко, лишь иногда она зарывалась носом в волну, и тогда мы, и без того мокрые, покрывались градом ледяных капель. Я держался за борт и судорожно молился: «Господи, помилуй! Господи, помоги!»
Вдруг лодка из очередной протоки выскочила на заросший травой луг. От неожиданности я привскочил и чуть не выпал.
– Здесь протока поверху травой заросла, – прокричал Васька, – не бойся, я фарватер знаю!
Через час мы наконец добрались до большой воды. Я впервые увидел, что такое шторм на Оби: дождевые и снежные струи, свиваясь, вонзались в высоченные пенистые волны.
– Смотрите, – поверх воя ветра и рева мотора прокричал Васька, – за каждой волной идет желоб! В это углубление нам нужно встроиться лодкой и идти по нему. Если отвернем, лодка перевернется. Если лодка перевернется, снимайте одежду и пытайтесь плыть к берегу. В одежде сразу утонете.
Он погазовал двигателем и встал, всматриваясь в реку, ожидая, видимо, выгодного желоба в волнах. Мы судорожно вцепились в борта, было по-настоящему страшно.
Вдруг Вася повернулся ко мне, глаза его яростно блеснули, и он прокричал:
– Вот ты меня спрашивал, верю ли я в Бога. Я сказал, что верю, когда страшно. А страшно… – он наклонился ко мне, – а страшно ВСЕ ВРЕМЯ!
Он рванул рубаху на груди. Там, прямо на коже, был вытатуирован большой православный крест.
– Ну, с Богом! – прокричал он и рванул двигатель.
Как мы добрались до острова, я не помню. Помню только, что я почти кричал: «Господи, помилуй!», помню брызги и вой ветра.
Когда мы оказались на нашей барже, я ввалился в кубрик, сделал себе обезболивающий укол в ногу через штаны, а мужикам налил спирту. Они выпили, сняли с себя мокрые рубахи, вышли на палубу и начали драться. Они били друг друга молча. Потом стояли усталые и тяжело дышали, так из них выходил страх.
Потом я попал в больницу. И вскоре вернулся в свой город. Про Васю я знаю только то, что недавно он отморозил пальцы на руках и ногах, но на лыжах, говорят, ходит.
Апельсиновый кекс
Она сказала мне:
– Фруктовые кексы очень вкусны, пока еще теплые.
– Я не ем кексы.
– У меня есть апельсиновый кекс. Он очень вкусный. Хочешь?
– Я не ем сладкого, я не ем шоколада, не ем молочного, не ем фрукты.
– А что же ты ешь?
– То, что дают или что есть сейчас.
– Но апельсиновый кекс – это же так вкусно.
– Для меня это то же самое, как если бы мне налили стакан мазута и предложили выпить. Для меня не существует апельсиновых кексов, они не входят в мою галактику.
Я вспомнил, как оказался в глухой сибирской деревне, от которой остался один дом. В нем жил старый дед. Остальную деревню он потихоньку разобрал на дрова. Оставил только этот дом, в котором оборудовал церковь и где молился неспешной, иногда на целую ночь, молитвой.
Дороги в деревню не было. Добраться можно было только по воде, свернув с основного русла в лес по небольшой речушке. Но никто не сворачивал сюда много лет. Электричества нет, вода из колодца, еда бегает и растет в лесу.
Особенно дед обрадовался хлебу, точнее, килограммовому пакету с мукой:
– Просфоры буду теперь печь.
Короче, я оказался в далеком прошлом. Разговаривали неторопливо, дед покашливал, сказывалась привычка не пользоваться голосом. Охотников-хантов он давно отвадил, да и слава о нем шла такая – поговаривали, что не все с ним чисто. Короче, он давно людей не видел. Смотрел мимо меня, куда-то внутрь пространства, и вопросы его были направлены туда же. Мы сидели у его дома на завалинке. Честно сказать, я оробел маленько. Он сначала помолчал со мной для затравки. Потом спросил:
– Войны нету большой?
– Нету. Так, кой-где воюют.
– Это плохо, значит, не сильно-то спасается народ. Что там в будущем?
– В будущем?
– Ну, ты же из будущего. Относительно меня.
– Получается так. Ну что там? В общем – скучно: мобильные телефоны, компьютеры, космические корабли, автомобили.
– Облегчил, значит, народ себе жизнь механизмами. Руками-то работают?
– Да мало.
– А что говорят, добрые-то победят?
– Говорят, что внешне для человеческого обозрения проиграют, а внутренне – победят.
– Ты про Царство Небесное?
– Ну да.
– Так если его здесь не построить, его и ТАМ не будет. Хотя глубоко сердце человека…
Мы помолчали.
– А что, веруют люди еще?
Он поворотил на меня синие свои глаза и посмотрел, как ребенок на мамку.
– Немного совсем.
– Христос-то им нужен?
– Не знаю. Теперь особо никто не общается. Обходимся без задушевностей.
– С другой стороны, кабы все верующими стали, какой прок всех спасать?
Я не понял, поежился. Он продолжил:
– Я вот в нелюбви к миру человеческому здесь живу, каюсь пред Господом-то. Об чем мне с ними, с людьми-то? Убивать будут, пусть убивают, я привыкший. Я вот сколько здесь один, а все от людей отвыкнуть не могу, привязалось оно и здесь где-то стоит.
Он глухо постукал по старческой груди.
– Дитя живет при матери, солдат при смерти, а я – при этой нелюбви своей. Я себе и могилку придумал, дерну за веревочку – она меня сама закопает.