Четыре
В пятницу он все еще чувствовал себя неважно, но температура уже спала, так что он решил пойти на работу: его приводила в ужас мысль, что придется провести еще один день под назойливой опекой матери.
В среду, когда ему было особенно плохо – после историй с канарейкой и подаренной Тересой книгой, – его разбудили чьи-то шаги в гостиной. Ему снился кошмар, и от звука чужих шагов сердце его забилось и во рту пересохло.
– Кто там? – выговорил он наконец.
– Это я, сынок, – услышал он. Дверь спальни приоткрылась, и в нее заглянула мать Хулио. – Я позвонила тебе на работу – хотела напомнить, что завтра у отца день рождения, и Роса сказала, что ты заболел. Я тут пыталась прибрать немного до прихода врача. Извини, что разбудила.
Хулио в третий раз за месяц пожалел, что в минуту слабости дал матери ключи от своей квартиры.
Мать вошла в спальню и начала привычно и деловито наводить порядок. Провела рукой по одеялу, разгладив складки, и тем же самым жестом провела рукой по лицу сына, не разгладив, однако, его первых морщин.
– У тебя жар, – сказала она. – Надеюсь, ты уже позвонил.
– Кому позвонил?
– Врачу, конечно, кому же еще?
– И не подумал.
– Ах, боже мой! Где у тебя записная книжка?
После недолгих препирательств Хулио сдался. Мать позвонила врачу и вновь принялась переставлять все в квартире на свой лад.
– Сварить тебе кофе, сынок?
– Лучше приготовь сок. Очень горло болит.
– Апельсины у тебя есть?
– Есть лимоны. В холодильнике.
Если накануне вечером у него болело только горло, то за ночь боль захватила еще и уши, и верхнюю часть бронхов. Он испугался: а что, если он не поправится к пятнице? В пятницу у него встреча с Лаурой и с психоаналитиком. Он приподнялся на локтях и повернул голову, чтобы посмотреть в окно. За окном лило как из ведра.
В гостиной затрезвонил телефон. Мать подбежала к аппарату и сняла трубку. Звонила Роса. Разговор был странный. Хулио показалось, что женщины что-то замышляют против него. Напрягая слух, он расслышал несколько отрывочных фраз:
– Даже врачу не позвонил… прямо беда… в один прекрасный день… я так переживаю…
– …
– В каком-то фильме… книги… Сколько ты платишь за свет?
– …
– Кошмар какой… стирка три раза в неделю… Утюг…
– Нет, я здесь останусь… поест… ужас, а не сын.
Когда, повесив трубку, она вернулась в спальню, Хулио спросил спокойным тоном:
– Как ты можешь так разговаривать с незнакомым человеком?
– Я ее знаю. Мы по телефону много раз говорили, – обиделась мать.
– Этого недостаточно, чтобы рассказывать, сколько раз в неделю ты стираешь или сколько платишь за свет.
– Да? И о чем тогда мне с ней говорить? О личной жизни?
– Стирка и счета за электричество – это и есть личная жизнь, мама, – ответил Хулио все так же спокойно.
– Это для тебя они личная жизнь, потому что у тебя другой нет. Кстати, чтобы ты знал: это Роса мне позвонила и сказала, что ты заболел. Видно, тебя-то она хорошо знает.
– Значит, про день рождения отца ты соврала?
– Да, соврала. И не вздумай позвонить ему – сам знаешь, какой он обидчивый.
– Не могу больше, – пожаловался Хулио: боль в голове стала невыносимой.
– Странный ты человек, – ответила она, продолжая прежнюю тему. – Всем и всегда недоволен. А люди должны помогать друг другу. Как же ты плохо выглядишь! Приляг поспи, пока врач не пришел.
Сама, однако, не замолчала и не вышла из спальни, а продолжала говорить, бесшумно переставляя предметы и нарушая тот порядок, который время, пыль и отсутствие любви давно уже установили в спальне одинокого мужчины.
Хулио сжался в комок под одеялом. Он лежал с открытыми глазами: стоило их закрыть, как боль, пробегавшая по короткому кругу (горло – уши – лоб, в самой его глубине), усиливалась.
Поместив в скобки мать и ее голос, Хулио обвел глазами спальню, и ему показалось, что она, вместе со всем в ней находившимся, включая самого Хулио, отделена от общего процесса, превратилась в самостоятельную единицу, далеко отстоящую от тех мест, где происходят события. То есть комната, дверь, электрическая лампочка и его собственная мать, нервно пытавшаяся выбраться за стенки скобок, представляли собой клочок времени настолько ветхий и истершийся, что, казалось, он длился и воспроизводился в пространстве сам по себе, не оставляя следа в памяти. Прошло несколько секунд, и это ощущение еще более усилилось. Хулио подумал, что, возможно, в другой – реальной – реальности они уже умерли, может быть даже много веков назад. Слова, произносимые его матерью – шумный нескончаемый поток, словно струя, льющаяся из крана, – были, следовательно, словами, произносимыми трупом, но это не придавало им никакого особенного смысла. И тогда Хулио закрыл глаза, сжался еще больше и вдруг услышал тихие, словно тоже проникавшие из какого-то другого, ограниченного и безымянного времени, первые такты «Интернационала».
Но худшее произошло в четверг. Мать поставила перед ним поднос с обедом, состоявшим из чашки бульона и куска вареной рыбы, а сама села в изножье кровати. Хулио поднес чашку к губам и вдруг почувствовал какой-то давно забытый запах, неразрывно связанный с его жизнью и таившийся в каком-то самом дальнем уголке его обонятельной памяти, словно в ожидании сигнала извне, который позволит ему разорвать волокнистую капсулу, куда он был заключен, попасть в кровь и вместе с нею распространиться по всему телу, заполнив каждую клеточку.
Хулио отставил чашку, и мать тут же встрепенулась:
– Надо поесть, сынок. Даже если не хочется.
– Немного пресно, – попытался отвертеться Хулио.
– Лекарства тебе весь вкус отбили. Я положила кусочек ветчины, куриную ножку – она самая вкусная, – морковку, порей, лук…
От перечисления ингредиентов Хулио стало еще хуже, но он сделал несколько глотков, думая о том, что руки матери пробудили в нем воспоминание о самой сути их семейной жизни. Запах напоминал о чем-то очень знакомом, но Хулио никак не мог вспомнить, о чем именно. Он раскрывался в памяти, словно ядовитый цветок, заполнявший своими испарениями маленькую гостиную с большим круглым столом, стульями с потертой обивкой и черно-белым телевизором, стоявшим на низеньком книжном шкафу, в котором ютились несколько томов в кожаных переплетах.
Хулио понял, что переживает один из тех моментов, когда самые, казалось бы, малозначимые предметы становятся вдруг чрезвычайно важными, одну из тех минут, когда собственные руки и их продолжение – пальцы – кажутся выточенными из твердейшего камня. В общем, один из тех моментов, когда вещи обретают пугающую автономию, становятся независимыми, оставаясь в то же время фрагментами того, что когда-то являлось целым, но утратило целостность. Хулио испугался, что долго ему в таком состоянии не выдержать: ведь теперь даже поднять и опустить веки – самое простое, всегда машинально выполняемое движение – стало для него непосильным. К тому же веки падали резко и с шумом, подобно рифленым металлическим жалюзи старых лавчонок. Даже слова стали круглыми и тяжелыми, словно шары, до отказа наполненные смыслом. Они вкатывались в уши одно за другим, не похожие друг на друга, но связанные между собой, как вагоны поезда. И поезд тоже был старый.
Таких вот мучений стоило Хулио воспоминание о родительском доме, вызванное запахом бульона. И само это воспоминание не согрело его, не принесло облегчения. Наоборот, в нем ощущалась враждебность, и это ощущение было связано с матерью – это она была виновницей его страданий раньше и продолжает причинять страдание сейчас: под личиной доброты и ласки скрывалось воплощение зла.
Когда приступ прошел, Хулио дал себе слово, что завтра же пойдет на работу.
И вот наступила пятница. Пятница без температуры, но еще с заметной слабостью – хотя болезнь и отступала, все же не сдала окончательно своих позиций. И он бодро, как и полагается выздоравливающему, поднялся и принял душ. Потом побрился и, пока варился кофе, поменял канарейке воду.