— Тащи тарелки, лесник!
Я очень проголодался и съел немного жаркого с хлебом. Сердце я и не попробовал. Сердце разумных существ пусть едят людоеды. А еще я выпил вина из бутылки, стоявшей у костра.
После ужина повар вынес на веранду керосиновую лампу, повесил ее на гвоздь, перетащил от костра стол и начал готовить живанску на завтра. Только не из оленя, а из принесенной нами свинины. Я чистил картошку и резал кружочками. Вокруг лампы клубились облака пара, и мне то и дело приходилось дуть на пальцы.
— Эх-х, эх, черт возьми, — притопывал повар, так что веранда гудела, — как бы нас не занесло здесь снегом! — И он сделал глоток, осушив чуть не целую треть бутылки.
Луна наконец выбралась из-за деревьев, побледнела, и ее круглая физиономия заглянула к нам.
Охотники пели у костра, а потом начали прыгать через огонь. Начал-то дядя Рыдзик. Он перепрыгнул, лишь слегка задев пятками угли. Остальным захотелось тоже.
— Гляди-ка! — подтолкнул меня повар. — Да погляди же! — И, подбоченясь, он с довольным видом стал ожидать, когда кто-нибудь из охотников плюхнется в костер.
Случилось это, когда стал прыгать второй по счету. Он перемахнул через костер, как и дядя Рыдзик, но потерял равновесие и медленно опустился прямо в угли. Повар взвыл от смеха, когда все кинулись гасить голубоватые язычки пламени на штанах прыгуна.
— Зачем им повар, — вздыхал он, — они и сами изжарятся на словацком костре! Можно взять долларов пятьсот за такие переживания, да еще сто за то, что луна при этом с блюдо величиной светит. Где еще представится эдакому фабриканту случай пожарить собственный зад при лунном свете?
И он все смеялся, не мог остановиться, и подсчитывал, сколько долларов можно было б запросить с иностранцев, если б один из них поджарился, а остальные его съели.
— Тогда можно было бы рекламировать Словакию как страну людоедов. Такой страны в целом мире уже не найдешь! Знаешь, сколько народу явилось бы сюда, чтобы поджарить своих компаньонов по торговле? А мужья — жен, а жены — мужей? Вот бы перепало нам валюты! Мы бы, приятель, прямо утонули в деньгах!
Я засмеялся, но повар вдруг стал серьезным.
— Интересно, а кто мне заплатит? Моему шефу дали приказ сверху, а шеф приказал мне. Приказывать каждый горазд, а платить некому.
— Наверное, вам шеф заплатит, — сказал я. Уж не воображает ли он, что платить будет мой отец?
— Шеф? — Повар стукнул по столу куском свинины. — Этот скорее вычтет у меня два дня из отпуска. По его мнению, я вроде на пикник съездил!
— А вы не соглашайтесь.
Тащить на себе рюкзаки и кухарить на всех, да еще ночью!
— Пусть только попробует! — резанул повар ножом. — С этих я для верности сам возьму. А вниз пусть господа изволят отвезти меня на «мерседесе»!
Это они действительно могли бы сделать.
В доме было пятеро нар. Мы с поваром заняли крайние у дверей.
Я полез попробовать верхние. Матрац и зеленая подушка были набиты сеном, и от них пахло как от придорожной копны сухого сена, в которой я обычно дожидался автобуса в конце школьного года.
…Я уже хотел было вскочить на ноги, когда, на свое счастье, сообразил, что лежу на верхних нарах.
Весь домик ходил ходуном, и я не сразу понял, что это храпят охотники. Я нагнулся. Подо мной тихонько посапывал повар. Остальные выводили такие рулады, что я не мог удержаться от смеха. Потихоньку слез с постели и приоткрыл дверь. Несмазанные петли заскрипели, кто-то зашевелился, но я уже был на улице. К счастью, я уснул одетым.
Не знаю, который мог быть час, — наверное, поздно. Луна уже заходила за горы, костер затоптали, а мертвый бродяга тихо и одиноко лежал на лужайке. Я смотрел на него, и мне казалось, что вот-вот он вскинет голову, поднимется и потопчет котелки того типа, который прострелил его сердце. Или заглянет в оконце, нет ли там моего отца, чтобы выкинуть какую-нибудь шутку. Я присел на ступеньку и замер. Ветвистые рога торчали прямо в небо и, словно клещами, схватили белую луну. Она уже не могла сопротивляться и медленно, послушно опускалась на мертвое чело бродяги.
У меня не слишком жалостливое сердце, и все-таки горло сжалось, словно там что-то застряло и болело. Мне вдруг захотелось, чтобы рядом оказалась Лива. И я не был бы так одинок рядом с бродягой. И чтобы она тоже увидела его с этим бледным сиянием надо лбом.
За спиной у меня скрипнули двери. Вышел главный стрелок, закутанный в одеяло. Сначала он испугался меня, потом зевнул и присел рядом. Увидал оленьи рога с луной посредине и тоже онемел.
— Ach, ach, schon![4] — завздыхал он.
Мне стало вдруг противно. Мне вовсе не хотелось никого слышать.
— Понимаешь? — сказал он опять.
Не понимаю! Но одно мне ясно: дурак ты, дурак набитый!
Я встал и, не закрывая дверей, потихоньку влез на сенник.
* * *
Уже несколько дней отец чинит «лимон». Кое-как собрал и сказал мне:
— Завтра поедем за мамой. Скоро рождество, а от наших прекрасных дам ни слуху ни духу!
Наша милая мама устроила себе каникулы. На праздник всех святых она вместе с Габой отправилась в Бенюш. Прошло уже две недели, а она домой все не возвращается. Только пишет, что мы должны делать и чего не должны, и каждое письмо кончается так: «Я очень скучаю. Только кончу все дела насчет поля, приеду». Отец смеется: могла бы, дескать, придумать что-нибудь поновее, потому что этим полем она отговаривается уже лет десять. Но потом машет рукой:
— Пусть побудет немного среди людей.
И начинает готовить ужин. Обычно галушки с брынзой, но такой старой, что она жжет, как перец. Неделю назад отец отпустил в отпуск и Юлю. Она отправилась звать маму домой.
— Шел Боб за Бобом, остались там оба. Видишь, Дюро, как можно доверять женщинам, — говорит отец.
Сначала нам нравилось готовить всякие разносолы и жить, как Робинзон с Пятницей, с нашими собаками вместо диких коз. Вечером мы смотрели телевизор и спали оба в нижней комнате. Я делал уроки при лампе, пока отец готовил ужин. Но когда в один прекрасный день отец обнаружил, что вся посуда грязная, он потерял терпение и поехал на своем «лимоне» в Бенюш.
— Не езди домой автобусом, — сказал он, высадив меня утром у школы, — подожди нас у Рыдзиков.
— Почему? — Я был разочарован.
— Потому! — отрезал отец. — Ну-ка, подтолкни меня.
Мотор заглох, но сверху вниз машину толкать легко.
А я-то обрадовался, что буду дома один! Закрою дом и отправлюсь с собаками в горы, как одинокий северный охотник. Обнаружу следы на снегу и пойду по этим следам, не останавливаясь, до самой темноты. Собаки захотят вернуться, но я размеренным шагом буду идти все дальше и дальше в неизвестную даль, вооруженный дробовиком, биноклем и охотничьим фонариком. Бой будет дрожать от страха, чтобы снова не случилось чего с его лапой, да и Страж притихнет и не захочет отставать от меня, но я их подбодрю — ведь тот, кто ничего не боится, придает храбрости и другим. Услышу в лесу какие-нибудь звуки и закричу: «Стой! Кто там?» И посвечу фонариком. Потом прикажу собакам лечь, прицелюсь, а может, и выстрелю, если, конечно, там никого не окажется. По дороге найду еловую шишку, Страж притащит палку, и я смастерю себе охотничью трубку. Верхушку у шишки отломаю, набью шишку смолой, зажгу и, удобно усевшись, покурю в темноте. Потом возьму винтовку, прислоненную к дереву, перекину через плечо и вернусь домой. Осмотрю свое хозяйство, свиньям дам кукурузы, кур запру в сарае. Отомкну дом, Жофии отрежу кусок колбасы, чтобы она перестала тосковать но диким кошкам.
Потом…
— К доске… Трангош!
Что?.. Почему? Ведь не вызывают!
— Площадь усеченной пирамиды. Изволь проснуться и возьми пособие!
Я ошибся и выбрал усеченный конус.
— Неважно. — У Фукача было хорошее настроение. — Тебе больше нравится усеченный конус? Пожалуйста, пусть будет конус.
Но только я уже все перепутал, и когда до меня дошло, что я держу усеченный конус, а отвечаю про пирамиду, я уже сидел на своем месте.