В августе неожиданно умер Генри Уолш. Первой об этом мне сообщила по телефону Паулина. Моя железобетонная наставница рыдала в трубку, как внезапно овдовевшая молоденькая девочка с радужными и бескрайними планами на всю долгую предстоящую жизнь. Надо было знать и чувствовать эту непостижимую женщину так, как знала и чувствовала ее я, чтобы понять, насколько дорог был Паулине этот старый, хмурый и совершенно закрытый от внешнего мира шпион, сыгравший в моей личной судьбе одновременно две роли — Воланда и Мастера. Позже я узнала, что с момента, когда у Уолша обнаружили саркому, и до дня его смерти прошло всего три недели. Не знаю, скольких людей при жизни замучил Генри Уолш, но сам он, как мне представлялось, почти не мучался. Хотя Паулина, проведшая у его койки в военном госпитале под Вашингтоном все три недели агонии, утверждала при встрече со мной, что даже в этом Уолш сумел обвести всех вокруг своего толстого пальца… А в самом начале сентября, утром, мы обнаружили среди почты продолговатый белый конверт, адресованный Юджину Спарку. Повертев конверт, Юджин посмотрел на меня. На лице моего мужа застыло совершенно несвойственное ему выражение крайней растерянности. — Что еще? — спросила я, приседая на всякий случай, на краешек кухонного табурета. — Думаю, ничего страшного, — чуть слышно произнес Юджин и протянул конверт мне — Это от Генри… — Какого Генри? — Генри Уолша. — Но ведь он… — Я знаю. — Юджин, мне страшно… — Знаешь, мне тоже, — признался он. — Но у тебя больше опыта. Прочти, Вэл, боюсь, я сейчас не смогу… Я молча кивнула и дрожащими пальцами вскрыла конверт. Письмо состояло из трех заполненных с двух сторон тетрадных листков и было написано от руки. Писали явно лежа, потому что строчки ползли то вверх, то вкось, беспорядочно налезая друг на друга. Я вдруг представила себе, как ерзает Генри, неуклюже поправляя подушки… «Юджин, сынок! Я столько лет профессионально занимался поиском секретной информации, что добыть сведения, касающиеся меня лично, оказалось сущим пустяком. Конечно, этим госпитальным профессорам в тысячедолларовых оправах, во-первых, ни в коем случае нельзя попадать в плен русским или китайцам — они расколются через минуту — а, во-вторых им абсолютно нечего ловить в нашем отделе планирования. Ты только представь себе, Юджин, они не способны назвать даже ориентировочную дату моей смерти! О точной дате я уже даже не говорю. Пришлось задать несколько наводящих вопросов, чтобы самому скорректировать момент наступления времени „X“. Теперь мне намного проще, поскольку я могу спокойно распорядиться отведенным мне Создателем временем и выполнить все, что должен сделать человек, отправляющийся в бессрочную командировку. Так вот, сынок, последний год моей жизни был тесно связан с твоей семьей. Думаю, ты полностью в курсе дела, хотя и наблюдал за этим матчем со скамейки запасных. Передай Вэл, что я искренне восхищаюсь ею — твоя жена была неподражаема. Я знаю, что эта девочка всегда ненавидела нашу работу и, как мне кажется, сумела и тебе привить эту ненависть. Так вот, передай Вэл, что она смогла сохранить свою семью, сохранить тебя, сынок, именно благодаря этой своей идиосинкразии к нашей работе. Раньше, когда я наблюдал подобное у врагов, то по инерции, особенно не задумываясь, называл подобное фанатизмом. Но сегодня понимаю, как сильно я заблуждался — речь идет о самой обыкновенной любви, оценить которую я так и не успел, даже несмотря на то, что прожил достаточно долгую жизнь. Признаюсь откровенно, тем более, что перед смертью совсем не хочется лгать (хотя профессиональные навыки привычно требуют не подчиняться столь глупым, романтическим порывам). Так вот, сынок, я не стыжусь своей жизни и своего дела. В конце концов, мне не в чем упрекнуть себя. Тем более, что наша с тобой профессия, Юджин, — бессмертна. И сколько бы ни существовало человечество, оно будет лечить зубы, неизменно пользоваться услугами адвокатов и ежесекундно лезть из кожи вон, чтобы вынюхивать чужие секреты. А то, что мы, стремясь сохранить нечто очень большое и невероятно важное, просто вынуждены при этом что-то постоянно разрушать — так это всего лишь неприятные, но, увы, необходимые правила игры. Их можно принять и подчиниться им, как сделал я. Или полностью отвергнуть, как сделала твоя жена. Поверь, сынок, тут нет правых и неправых, нет безнадежных грешников или возвышенных праведников. Это — всего лишь выбор, право на который имеет любой человек. И только смерть, стоящая у твоего порога, в самый что ни на есть последний момент откроет тебе глаза и скажет, в чем ты был прав, а в чем — заблуждался…
Ровно через две недели после моей смерти ты получишь от моего адвоката чек на 25 тысяч долларов. Конечно, сынок, ты вправе распорядиться ими как захочешь. Но если имя Генри Уолша все еще вызывает в тебе хоть какие-то добрые воспоминания, сделай мне одолжение: мне бы очень хотелось, чтобы ближайшее Рождество ты со своей женой вместе с ее школьным приятелем и его супругой встретили в Париже, в ресторане „Максим“ на Елисейских полях. Ты спросишь, откуда такое странное желание? Объясню. Во-первых, вы вполне заслужили эту маленькую вечеринку за счет умирающего и в целом обеспеченного человека. Во-вторых, меня согревает мысль о том, что двое мужчин моей профессии, два непримиримых врага и представителя враждующих не на жизнь, а насмерть систем, еще совсем недавно стремившихся уничтожить друг друга, сидят за одним праздничным столом, пьют дорогое шампанское и любуются двумя прекрасными женщинами, полностью осознающими, насколько они были близки к тому, чтобы навсегда остаться вдовами. И, наконец, третье: когда-то, много-много лет назад, именно в „Максиме“ у меня была назначена конспиративная встреча с одним агентом. Им оказалась очень красивая женщина, американка, с которой мы уже были знакомы. Я по сей день помню, Юджин, какую сумасшедшую радость испытал тогда, неожиданно увидев ее в „Максиме“. И она, похоже, переживала те же чувства. По инструкции наша встреча не должна была продолжаться больше, чем двадцать-тридцать минут — затем нам надлежало немедленно разъехаться: ей предстояла очень опасная поездка в Восточный Берлин, в самое пекло, мне — в Гватемалу, где в те годы тоже было несладко. Но мы, словно загипнотизированные друг другом, не уходили, пили шампанское и говорили, говорили, говорили… Думаю, оба испытывали тогда совершенно естественное чувство — что эта встреча, скорее всего, последняя, что жизнь никогда уже не столкнет нас, не предоставит такой шанс еще раз… Словом, какое-то синхронное помутнение разума! А потом она положила свою руку на мою и неожиданно сказала: „Давай уедем отсюда вместе! Забудем о своей работе, долге, обязательствах, купим новые паспорта и растворимся, исчезнем!.. На свете так много мест, где нас никто и никогда не найдет. А потом нас забудут, спишут со счетов и перестанут искать… У нас будет семья, я нарожаю тебе красивых детей, мы будем всегда вместе, понимаешь?!..“ Мне тогда было тридцать, ей — двадцать семь, жизнь казалась бесконечной и на какие-то мгновение я вдруг понял, что не просто могу — я ХОЧУ ответить „да“ на ее предложение. „А почему, собственно, я должен отказываться? — спрашивал я себя. — Я чувствую, что не только люблю эту женщину, — я мечтаю быть рядом с ней всю жизнь, ни о чем не думая, не жалея о своем авантюрном, диком решении…“ А потом эта секундная эйфория испарилась, улетучилась, словно ее и не было вовсе. Я был офицером разведки, за моей спиной, как пожизненная тень, стояли война, присяга, товарищи по оружию, достоинство мужчины, который никогда никого не предавал и не прятался от опасности… А как еще я мог рассуждать в тридцать лет, Юджин! Так вот, я почему-то верю, что обязательно увижу вас там, в „Максиме“, вчетвером. И, кто знает, возможно переживу еще раз то потрясающее, неповторимое чувство, когда кажется, что ради любви к женщине ты действительно можешь бросить все, что казалось делом всей жизни… Будь счастлив, сынок! Передай от меня Элизабет, что она воспитала прекрасного сына, и что у нее есть еще одна цель — сделать такими же своих внуков. Твой Генри Уолш». |