Пьер пользуется опускающейся на нас дремой и заводит разговор на излюбленную тему, о физике-математике, которую сегодня, черт побери, невозможно преподавать, как в былые времена.
Осознаем ли мы?
Понимаем ли причину этого явления?
Не так чтобы очень.
На самом деле, все просто. Ученики – бестолочи. Даже студенты университетов ничего ни в чем не смыслят, не могут написать связную фразу на французском. Сколько законченных идиотов приходится на одного умника Жонаса, задается риторическим вопросом Пьер, но хуже всего то, что этим идиотам направо и налево раздают дипломы, цена которым – погнутый ржавый гвоздь. Гвоздь, который только на то и годится, чтобы на нем удавиться.
Адриен совершенно согласен с Пьером, и Ясмина тоже согласна, и даже Марин, она не слишком разбирается в теме, но разговор поддержать может.
Жонас молчит. Он выглядит усталым. Наверняка не привык засиживаться допоздна, а может, устал от взрослой компании, взрослые полагают, что все обо всем знают, высказываются обо всем и ни о чем – в основном ни о чем, не слушают его и все время перебивают. Повзрослевшие юноши выглядят крепкими, но быстро устают, что странно, по логике вещей, они должны быть намного выносливей сорокапятилетних, но то и дело ломаются, спят как убитые по семнадцать часов кряду, к тому же, они немногословны, говорят только по делу – чего бы поесть, у меня кончились деньги, ты постирала?
Светлячки мечутся над столиками с остатками «Черного леса», профитролей и торта «Захер». В саду стемнело, цвета сливаются, белоснежные взбитые сливки неотличимы от желтого ванильного соуса, зеленые глаза С. от голубых глаз Жана. Все выглядят объевшимися, обпившимися – в том числе непьющие, и обкурившимися – особенно некурящие. Столы напоминают поле брани после боя, силуэты кажутся оплывшими, обмякшими, голоса звучат протяжно, тосты произносятся сбивчиво, а горизонты не выглядят столь уж радужно-счастливыми, да и были ли когда-нибудь таковыми?
Какой прекрасный июльский вечер, теплый, долгий, наполненный счастьем разделенной дружбы. Спасибо, Даниэль, спасибо, спасибо, спасибо тебе за чудесную вечеринку!
и за дивные профитроли,
и как славно, что скоро отпуск,
и все неопределенно,
и будущее так смутно,
оно пугает, пугает.
Эй, ребята, вы ходите по кругу.
Мы ходим по кругу.
Ах ты господи.
Жан
Я должна кое-что рассказать о моем друге Жане, потому что этот человек, лишившийся почти всех волос и расставшийся с большинством иллюзий, вбил себе в голову, что отправится вместе со мной в Россию. Что проделает хотя бы часть пути – ему хватит и короткого отрезка. Думаю, я знаю, почему он хочет вернуться в страну, в которой не был пятнадцать лет. Ее зовут Елена, и она вовсе не длинноногая блондинка, и не потрясающая красавица, какими считают русских женщин западные мужчины (бедняги судят по глянцевым журналам). Итак, в двадцать лет Елена не была белокурой дылдой. А «взрывоопасной» была, и жестокой, если мне будет позволено высказать свое мнение, хотя никто им не интересуется, и я не знаю, жива ли еще эта женщина.
В тот день, когда Жан сообщил, что хочет поехать со мной, если я и вправду решу вернуться в Россию, мы гуляли под ручку по кладбищу. Я как раз закрывала за нами ворота, когда Жан – он был уже внизу лестницы – вдруг сказал, что вернуться в эту чертову страну – неплохая идея. Вообще-то, он выразился грубее: в эту чертову гребаную страну. Пока я осторожно спускалась на высоких каблуках по поросшим мхом ступеням – Жан сразу сказал, что гулять на высоких каблуках нелепо, – мой спутник пустился в рассуждения о народных страданиях. О бедах народов, нуждающихся в герое. Жан разглагольствовал, бредя мимо могил по кладбищенской аллее. В тот момент, когда я снова взяла Жана под руку, он сказал, что это и моя проблема, после чего мы ускорили шаг, и его монолог превратил нашу прогулку в марш-бросок. Он стрелял по видимым целям – уничтожал народы, нищету, бывшую подругу, меня и моего дурацкого олигарха, «твоего арестанта класса люкс» – так он его обозвал тем майским утром.
– Ты говоришь это из-за Елены!
Я прервала поток критических замечаний Жана, назвав всего одно имя. Его лицо стало землисто-бледным.
– Заткнись!
Я не заткнулась. Елена, оружие массового поражения для повсеместного использования. В прошлой жизни, в Москве, Жан влюбился в женщину: она часто и звонко смеялась, а глаза у нее были темные, как миндаль от лучшего кондитера. Елена была музыкантшей – играла на виолончели, по мнению Жана, просто гениально. Он питал к ней пылкую страсть и тронул сердце Елены. Она привнесла в банальный роман извращенную жестокость, и Жан много лет ужасно страдал, потому что любил слишком сильно, а Елена пролила много слез, потому что любила недостаточно сильно. Я общалась с ними обоими и наблюдала за развитием их трагической истории. Сначала я познакомилась с Жаном – в Москве, в метро. Он меня спас. Это случилось очень давно, в дождливом июле. Я упала в обморок, выйдя из вагона метро на платформу. Причиной тому были усталость, обилие новых впечатлений, скудная еда и неумеренная выпивка. В тот день я гуляла по городу одна – моих знаний русского хватало как раз на то, чтобы разобрать названия улиц и остановок. Мои русские друзья жили далеко от центра, в тот день у каждого из них были занятия, а я познавала город, как инопланетянка. Наблюдала, ужасалась, а по ночам мы обсуждали мои впечатления. Мне дали прозвище «акула капитализма», что в стране реального социализма звучало довольно остро. Я родилась по другую сторону «железного занавеса» и выросла в маленькой сказочной стране, где все подчиняется строгому порядку, даже облака над горными вершинами. Об этой крошечной – до смешного – стране моим друзьям было известно, что она красивая, что там жили в изгнании не только великие русские писатели, но и пламенные революционеры. Поскольку отношение к последним в России стало неоднозначным, друзья часто меня подкалывали – «Еще раз спасибо за подарочек!», – мол, нечего было давать приют будущим кровавым героям русской истории. Что тут скажешь: в Женеве и Цюрихе «розовые» и «красные» сочиняли революционные воззвания, плели заговоры и клеймили преступный царский режим. Благодарение Богу – все они, один за другим, сели в идущий на Восток поезд – «чух, чух, чух» – и избавили нас от своего присутствия! Швейцарские горы остались стоять, как стояли, облака как плыли, так и плывут, а необъятная Россия взорвалась – «бум, бум, бум», так что еще раз большое спасибо. Я смеялась и плакала вместе с новыми друзьями, на дворе был 1987 год, маховик крутился вхолостую, к рулю встал человек с родимым пятном на лбу, а мы, молодые кретины, совсем перестали спать. Мы пили и бодрствовали, чувствуя, что история вот-вот изменит курс и жить станет ужас как весело. Ни больше, ни меньше. Есть возражения? Ни одного. Тогда выпьем!
Меня называли акулой, и я, уподобившись опасной морской хищнице, плыла против течения, чтобы разобраться в жизни общества, о котором раньше только читала в умных книжках. Я наблюдала за сумятицей жизни, смотрела, как они стоят перед пустыми полками магазинов, слушала – не понимая смысла слов, – как они переругиваются. Иногда доставалось и мне: нечего глазеть на то, что тебя не касается. Мне часто казалось, что я отяжелела и стала хуже дышать, потому что пыль забила бронхи, как отрава.
В тот день, в тот самый день, когда я потеряла сознание в московском метро, друзья ждали меня в общежитии, где все мы спали вповалку. Предупредить их я не могла, и они ужасно беспокоились. Мобильных телефонов тогда еще не было, а «управляемая» партией экономика вообще мало что производила – разве что бесформенную серую массу, стоящую в очереди за тем, «что дают». Страна агонизировала, жила по талонам, задыхалась под спудом запретов и создавала новояз, чтобы отгородиться от наводящей тоску реальности. Даже летом там было жутко холодно. Но мы не мерзли, потому что были молоды и нетерпеливы. Мы восхищались человеком с родимым пятном на лбу – его фотографии печатали все газеты и журналы страны. Нам казалось, что на самом дне его глаз плещется новая жизнь. Мы говорили – смотри, смотри, но наши голоса дрожали. Мы тряслись от страха, боялись, что несколько толчков и новые слова «перестройка», «гласность», «ускорение», «совместное предприятие» – мы произносили их шепотом, как стишок-заклинание, – ничего не смогут изменить.