Мы с Ольгой обсмеяли все эти новации давно и со вкусом. Наши отношения претерпели многое за время великих перемен. Польша перестала быть Клондайком спекулянтов, мир стал куда шире и соблазнительней. К примеру, взыграла Турция. Египет перестал быть картинкой с пирамидой. Ольга уже могла себе позволить не таскать тюки, но совсем не таскать тоже было нельзя: институт, где она была вечным мэнээсом, сгорел синим пламенем, а хотелось и то, и се… Какие ее годы!
Однажды она призналась мне, что жалеет те два-три случая, когда можно было выйти замуж по новой. Вполне были дядьки, без хвостов из детей и родственников, с положением каким-никаким по тем еще, старым временам. Сейчас же выйти замуж немолодой женщине – дело практически безнадежное, если ты не просто ищешь штаны в квартиру. Есть такие, что именно это и ищут: чтоб мычала, бурчала, сопела другая природа. И мы с Ольгой даже решили, что камень в наших сестер мы не бросим. «У каждого свой вкус», – говорила Ольга.
Для себя она хотела другого. Первый, трагический случай юности отодвинул ее женский опыт лет на десять.
Все обязательные правила той жизни были выполнены: институт окончен, отхлопотано бесконечно неподвижное при возможных потрясениях место в НИИ, Ольга пошла, что называется, своими ножками, и проблема мужа, можно сказать, набрякла. Мама, тогда еще живая, все боялась, что ее лежачая болезнь станет камнем преткновения. Придет молодой человек в дом, а тут мама лежит, и низко спущенное одеяло как нельзя больше подсказывает глазу, что именно там, под одеялом, стоит этот самый прибор по имени «утка». Как на это может реагировать молодой претендующий человек? С отвращением. Поэтому у Ольги раньше всех оказалась однокомнатная кооперативная квартира, в которой она ни дня не жила. Папа надорвался, зарабатывая на пай, и вскоре умер. Мама целиком легла на руки Ольги, а квартира дождалась своего часа. Манька, дочь, переехала в нее сразу после десятого класса. Квартиру так захезали съемщики, что пришлось начинать с ремонта. Тут и возник тогда частник-ремонтник из новых людей, ныне удачливый продавец футболистов и боксеров. Они с Манькой договорились обо всем и сразу. Ольга, приготовившая плечи, чтоб нести дитя все дальше и выше, вдруг в одночасье стала легкой, можно сказать, невесомой.
А муж тогда еще был, да, был… Нормальный муж, под свисающее одеяло покойной тещи не заглядывал. Хорошо относился к маме, тайком от Ольги давал ей выпить рюмашечку-другую. Ольга была в этом смысле строга до отвращения. Хотя почему было не дать выпить лежачей матери, у которой радости было в жизни – смотреть на Валентину Леонтьеву и вспоминать, как однажды они встретились в магазине и Леонтьева будто бы спросила у матери Ольги, как она считает, пойдет ли ей сиреневый цвет? И будто бы мать объяснила ей, Леонтьевой, что сиреневый лучше не носить вообще, что это цвет вдов, хотя по цвету ей, Валентине, можно носить хоть серо-буро-малиновый, хоть не разбери пойми какой, потому что она сама – цвет! Если случайная, даже не факт, что состоявшаяся, встреча наполняла жизнь матери смыслом («Я сказала ей: «Вы сами – цвет!»), то что такое две рюмашечки? Просто святое дело!
Дальше пойдет идеология. Хорошо бы о ней написать не словами, а какими-нибудь кружочками, потому что букв жалко, но куда ж без них? Разошлась Ольга с мужем, потому что в момент каких-то важных первых выборов вспомнила себя в белом воротничке и того потного гада в лакированных ботинках. В результате пошли они с мужем на разные собрания и – конец. Правда, он ей сказал: «Ну хочешь, я пойду с тобой, хочешь?» Но это уже не имело значения. Он ведь по сути своей инстинктивно выбрал то, откуда она так же инстинктивно бежала. Сработала автоматика, которая, как известно, бездуховная дура, но, поди ж ты, срабатывает безошибочно.
Сейчас «муж объелся груш» в какой-то «их организации». Нет-нет, а мелькнет совсем близко к правофланговому. А однажды мелькнул и тот, что в лакированных. Ольга тогда потеряла сознание, ненадолго, на чуть-чуть, сидя в кресле, но, когда «вернулась», ощутила такую жаркую, такую лютую ненависть, что позвонила мне.
– Слушай, – сказала, – быстро расскажи анекдот. Только не думай, сразу…
– Встречаются Сталин и Зюганов…
Она бросила трубку.
– Извини, я хотела про чукчу. Про евреев. Что, про них анекдоты кончились?
Мы поговорили на эту тему. Какие мы дуры, что не вышли за евреев и они нас не увезли подальше от этой земли. Но это был вялый разговор, без энергетики – ну не вышли, ну не увезли… Такие две уже неподъемные тетки, которым, как тому петуху, все одно: догонять ли курицу для… или чтоб просто согреться. И второе даже предпочтительнее, раз уже возникает в голове как возможный вариант. О! За тайностью мотивов очень и очень надо послеживать.
Но Ольга все-таки попробовала выйти замуж за границу, почему и чемодан возник. Это не было принципом: за границу, и только. Просто случай шел ей в руки. Черным по белому было написано, что некий немолодой и вдовый, как бы из маркизов, обеспеченный так, чтоб не брать в голову проблему мыла, свечей и керосина, жаждет любви славянки-блондинки без детей, не выше сорока пяти лет. «Только идиот будет придираться к разнице», – подумала Ольга.
Ключевое слово «маркиз» попало не просто в сердце, что там сердце! Оно здоровущее, в него попасть – раз плюнуть. Слово попало в сущность невидимую, в некое средостение молекулы, выполняющей одну из самых неблагодарных задач: молекула эта отвечала в нас за все тайные притязания. Шпили, консоли, витые лестницы, специальные вилки для рыбы, шляпы с пером, выдернутым из задницы павлина. (Боже, как им не жалко птиц!) И многие другие деликатные разности, которых я могу и не знать. Я не Ольга, и, хотя у меня самой притязаний вагон и маленькая тележка, в меня бы слово «маркиз» сроду не влетело, а в Ольгину молекулу – просто с первого попадания.
Вот почему мы коснулись этой дуромании: встрять в князья там или графья, откопать в прошлом беленькую косточку ноги, такой из себя нежной, слабой, не раздавленной весом жизни, чтоб и во тьме она тебе светила, если больше нечему.
Я сколько угодно могу изгаляться над слабостями своего народа, если бы одновременно не работал во мне процесс удовольствия постижения его тайны. И того всемирного удивления, какое мы вызываем у народов, менее изысканных по составу молекул. В один и тот же день, когда нам показали побежденные до основания Самашки – что ни говори, упоительная победа! – мы увидели и другое: французские вышивальщицы на белоснежном полотне наволочек нежной кириллицей – для нас! – иголочкой выковыривали слова «Спокойной ночи!». В один и тот же день мы являли миру наше непобедимое умение спать на сырой земле и укрываться чувалом (Самашки) и жажду чего-то невообразимо красивого.
Я понимаю, что разные головы припадали к земле и подушке в этих двух случаях, но это были русские головы, что называется, из одной и той же школы, с одной и той же улицы.
Не однажды их постигает великое разочарование во всеобщем мироустройстве. Такое уже с народом бывало и раньше. И в этот раз замечательный с виду был строй, так радостно во все стороны дымили трубы, так справедливо делили тебе половину, а мне – вторую, но настал момент усталости человеческого металла, и котлован счастья пришлось срочно засыпать. Но куда ты денешь разочарование? Я принципиально не хочу прыгать в глубину этого трагического чувства, оно велико. И мне не вынырнуть из него. Я – про мастериц, в которых вдруг откликнулось великое пролетарское разочарование. И они стали вышивать этому народу непонятные им слова. Другие же, оборотистые, стали рисовать гербы и другие символы крепости рода, которые как бы выпрямляли разочарованного человека, давали ему новый ключ – ищи, голубчик Буратино, деревянная твоя башка, свою дверь в стене, ищи. Маленькую и железную. Может, и вскроешь.
В это же время бомбили Самашки.
Я это все к тому, что хотя клев Ольги на что-то эдакое и показался мне идиотским, но снисхождения и понимания он у меня заслуживал. Ра-зо-ча-ро-ва-ни-е. Ну все в ее жизни было, все! Маркиза – скажем! – не было.