Впрочем, если за критика меня принять было еще можно (находились, однако, проницательные литераторы, избежавшие этого заблуждения, а потому справедливо рекомендовавшие мне не лезть с суконным рылом в калашный ряд), то за «писателя» уж точно нельзя. Я без восторга отношусь к ныне претендующей на особо почтенный статус «промежуточной словесности» (грубо говоря – эссеистике) и просто плохо – к эссеистике, прикидывающейся романом[3]. Но, в конце концов, каждый пишет, как он дышит, а кичиться «архаическим» складом не менее смешно, чем страстью к сомнительной или несомненной новизне. Я просто никогда не ощущал необходимости (желания) сочинить нечто «художественное». Ровно так же, как позыва поделиться путевыми или бытовыми впечатлениями, публично излить душу, проартикулировать свои соображения о судьбах России и рода человеческого. Даже рассказывать на письме об удивительных людях, встречами, общением, дружбой с которыми я был счастлив, мне очень трудно. И заставить себя вести дневник не могу (хоть и понимаю, что это скверно). Мне – литературоведу – всегда было достаточно литературы. Поэзии, которую я не могу и не хочу противопоставлять Жизни.
* * *
Потому и рискую предложить читателю книгу, вызывающую у автора некоторое удивление, но все-таки являющуюся на свет не случайно. В начале 1994 года «Литературная газета» провела «круглый стол», который редакция снабдила остроумным и печальным заголовком – «Игра в одиночку, или Есть ли такая наука – литературоведение?». В разговоре с коллегами (со всеми хорошо знаком, двое так просто друзья со студенческих лет) я чувствовал себя почти лишним. Как раз тогда моя недавно начавшаяся игра в «критика» шла с драйвом и приносила больше радостей, чем огорчений. Огорчения, впрочем, тоже были. Казалось, что мое литературоведение (именно мое, а не вызывающих восхищение коллег!) осталось в прошлом, что отстал я от сверстников (да и от младших) безнадежно, что удел мой теперь – современная, наконец-то обретшая свободу, словесность, в которой так много не только разного, но и хорошего. Но то ли атмосфера подействовала, то ли микроскопическое «почти» сработало. Я, кроме прочего, сказал (цитирую по памяти, вырезка куда-то запропастилась, а ехать ради нее в газетный зал лень), что вообще-то занимаюсь теперь другим, но не перестаю «литературоведчески» думать о четырех писателях – Жуковском, Алексее Константиновиче Толстом, Тынянове, Солженицыне. Сейчас, когда решительно изменились и литературная ситуация, и мои житейские обстоятельства, и я сам, называю те же имена. Прибавив к ним еще одно – Самойлов.
Каждое имя существенно для предлежащей книги, а потому требует небольшого комментария. Общее – давняя, в отрочестве, а то и в детстве, возникшая и неизменная любовь к этим писателям. Самойлова я начал читать в десятом классе. (Странно, но в домашней библиотеке его изданий, кроме сборника переводов «Поэты – современники», не было, хотя папа следил за новой поэзией и многое покупал.) Сразу почувствовал: это – мое. С тех пор встреча с каждой новой самойловской публикацией становилась жизненным событием. Помню, что поэму «Снегопад» читал под снегопадом (правда теплым, мартовским) – отправляясь за каким-то делом, вынул из почтового ящика «Новый мир» (1976, № 3), открыл и не смог закрыть, пока не добрался до конца. Только что вышедший сборник «Весть» (1978) возил с собой на военные сборы. Воздух был пропитан запретным Бродским, но, кажется, для меня Самойлов и тогда значил больше, хотя вслух такого я не говорил, да и едва ли вполне сам осознавал. Трижды пытался о Самойлове написать – трижды промахивался. Отклик на книгу поэм «Времена» (1983, там была републикована «Чайная») в родном «Литературном обозрении» сочли то ли чересчур «академичным», то ли излишне «апологетичным» (не обошлось без сакраментальной формулировочки «социальности не хватает»). Рецензия на «Голоса за холмами» и книгу о поэте В. С. Баевского («Дружба народов», 1988, № 3) вышла какой-то судорожной (видимо, из-за странной постановки задачи). Позднее, уже в 90-х, еще одну работу (предназначалась для номера журнала «Россия – Russia», посвященного 70-м) выстроить (дописать) не удалось. Таким образом, Самойлов долгое время был частью жизни, но не объектом исследования. Ситуация изменилась после того, как в 2000 году меня случайно позвали на Самойловские чтения в Таллин и буквально вслед за тем издательство «Время» заказало предисловие к томику избранного «Мне выпало все…». Вот тут пошло-поехало: двенадцать «специальных» статей, четыре предисловия (в том числе к «Стихотворениям» в Большой серии «Новой библиотеки поэта», 2006 и своду поэм, 2005), доклады на разных конференциях, иные из которых пока не обрели письменной формы… Ну и ставшие привычными вопросы коллег: Когда книгу-то напишешь? Не знаю. Понимаю, что надо бы. Что вроде бы должен (взялся же за гуж…) Но страшно. Чем больше перечитываю Самойлова, тем отчетливей вижу, как обманчива его пресловутая «ясность», как приблизительны и зыбки все мои построения. Параметры ненаписанной монографии о Самойлове становятся все более расплывчатыми, а ее нависающая над нерадивцем тень – все более грозной. Дабы не похоронить замысел вовсе (и тем самым расписаться в небрежении долгом), предполагал сперва вовсе не включать в «изборник» работ о Самойлове. Однако коллеги, с которыми советовался, не сговариваясь, настаивали: каким-то образом эту линию (мелодию, тему, краску) представить нужно. Послушавшись, включил в книгу последнюю из «суммарных» статей.
Солженицынский сюжет разворачивался иначе. В 90-м году «возращение» сочинений великого писателя в Россию пошло бурными темпами. Один текст наползал на другой. Солженицын оказывался втиснутым в сонм прочих – весьма многочисленных и разнодостойных – прежде запрещенных писателей и мыслителей. Гром победных фанфар (и было ведь чему радоваться!) мешался, как исстари заведено, с кривыми толками и глупой бранью. Атмосфера (подчеркну: едва ли она могла быть иной) не слишком споспешествовала адекватному восприятию великой прозы. Но кому-то все же казалось, что легитимизация автора – дело необходимое, но не достаточное, что Солженицына нужно не только издать, но и внимательно прочесть. В число таких «романтиков» входили мои друзья Е. А. Шкловский и А. Н. Архангельский. Мы с Женей работали в «Литературном обозрении», а Саша тесно с журналом сотрудничал. В одном из наших разговоров (скорее всего, происходил он в усачевских банях) среди прочих многочисленных «прожектов» (как же нам тогда нравилось работать в «ЛО»! сколько всякого придумывалось!) возник такой: завести рубрику, в которой ежемесячно печатать статьи, посвященные анализу сочинений Солженицына. Оставалось уговорить начальство, которое встретило идею без энтузиазма. Главный редактор «ЛО» Л. И. Лавлинский (человек, литературу безусловно любивший, никак не стереотипный советский ретроград) устало объяснял, что читателя не надо перекармливать «вашим Солженицыным», что мы бросаемся из крайности в крайность и вполне хватит одной капитальной статьи, заказать которую следует, конечно же, В. Я. Лакшину (кто же лучше Солженицына знает и понимает!). Здесь не место обсуждать драматичные отношения незаурядного критика и великого писателя. «Лакшинская» перспектива нас совершенно не устраивала. Переубедить главного редактора (действительно хотевшего «как лучше» и искренне симпатизировавшего сравнительно недавно вышедшему из опалы Лакшину) было трудно. Почему получилось – не знаю. Наверно, Лакшину было не до того, а Лавлинскому надоело пререкаться с «молодыми». В общем, дозволили нам порезвиться: под рубрикой «Год Солженицына» появились статьи Архангельского о «малой прозе», Шкловского о «Раковом корпусе», В. Ю. Потапова об «Августе Четырнадцатого», а открылась и закрылась она моими работами – о романе «В круге первом» и «Марте Семнадцатого». Если б не «общая идея» и дружеские обязательства, едва ли бы я на такое дерзнул. С одной стороны, я был патентованным девятнадцативечником. С другой – публикации коллег и прочая редакторская работа в «позднюю перестройку» занимали меня гораздо больше, чем «самореализация». (Благо, возможности такие открылись – в первый и последний раз в жизни я стал каким-никаким «начальником», заведующим отделом, а потом и членом редколлегии.) Но случилось. И вдруг показалось, что писать о Солженицыне я, как это ни странно, могу. И, наверно, еще буду. Так впоследствии и вышло. Сочинил я за 1990—2000-е годы немало разного рода газетных текстов, в том числе – полемических. Работа о «Марте…» предсказала (и сделала возможным) цикл сопроводительных статей ко всем четырем Узлам «Красного Колеса» в тридцатитомном Собрании сочинений, из которых выросла книга «Красное Колесо Александра Солженицына» (М.: Время, 2010). От нее отпочковались две ныне републикуемые статьи. А к работе о «В круге первом» у меня совсем особые чувства. И потому, что дебют (нахально думаю – счастливый). И потому, что роман о рождении писателя кажется ключом ко всем остальным созданьям Солженицына. И потому, что оценен он (даже теми, кто не сомневается в величии писателя) все еще не вполне. И потому, что давние догадки и наблюдения никак не отпускают меня, требуя конкретизации и развертывания. Не однажды возникало острое желание претворить ту «детскую» (ныне перепечатываемую) статью в полноценную книгу. Сбудется ли оно – Бог весть.