– Ты рассказывал Пэй Пэй о разбойниках, – сказал Хубилай. – Расскажи и нам.
После первого боя с пиратами, ранившими Матвея и чуть не потопившими его корабль, Марко впервые почувствовал себя мужчиной. Он зарубил двоих. Ловкостью взял, силёнок-то ещё немного было, а сметлив был. К бухте каната пенькового прижался спиной, пират давай колоть его мечом… от темнозубого рта сицилийца дух кислый, пьяный, до сих пор помнится. Выпад, ещё один, меч застрял в спутанной пеньке, Марко бросился к багру и ударил разбойника в живот. Что-то мерзко чвакнуло, что-то тугое лопнуло навсегда в утробе сицилийца, и он обмяк вокруг багра, словно медуза, выпустив меч из мозолистой ладони. Марко потянул меч на себя. Тяжеленный. На клинке гравировка. И тут, пока меч разглядывал, слышит, Матвей откуда-то сбоку кричит: «Поворотись, Марко!» Повернулся, а сзади сарацин уже саблю занёс. Меч тяжёлый, размахнусь – так не удержу, подумал Марко. Сделал шаг в сторону и, как держал клинок, так сарацину по ногам наотмашь и лупанул. В аккурат под колени попал. Сарацин с обрубков съехал и грузно рухнул рядом с сицилийцем. Марко тут изо всех сил меч поднял и, не глядя – уж больно противно смотреть, – опустил его на бритый тёмный затылок, под полосатый фиолетовый тюрбан.
Отец с Матвеем что-то, слышно, кричат, а что – не разобрать, блевота подступила, запах крови всюду, лужи, прости, Господи Христе всеблагий, и Марко бросился, перегнувшись через борт животом, орошать мутно-зелёную воду недавно съеденным сыром.
Через малое время, может, полчаса, все трупы пиратские разложили на палубе. Ветерок трепал сарацинские шальвары, заголяя обрубки. Марко, прижимая ладонь ко рту, чтобы унять неотступающую тошноту, смотрел на диковинную пиратскую одежду. Муслиновые жилетки, тонкие тюрбаны, огромные золотые серьги. Сицилийцы, сарацины, один грек, а двое на латинцев похожи, ровно как Чезаре Заячья Губа с соседнего квартала. А одеты всё одно чудно, не по-нашему. И тут, словно сквознячок из-под порога чересчур натопленной спальни, тихо-тихо потянул его к себе запах нового, даже не запах, а так, предчувствие, намёк, тонкий сладкий аромат, пугающий, зовущий. Как в детстве, когда, возвратясь из странствий, Матвей привёз гостинцы от отца и рассказывал ещё живой тогда матери про идолопоклонников, про жертвы. Страшно Марку, он под одеялом ёжится, а интересно голову высунуть, посмотреть – не здесь ли они? И боязно, и сладко.
Отец сидел, по-татарски поджав ноги, и задумчиво водил сухой кистью по карте Азии, где значками были отмечены города, товары, которыми они славились, и опасности, которые подстерегали купцов. Матвей, пожёвывая сухую палочку, какой тут зубы вычищают после трапезы, мастерил из щепочек катайскую лодку-джонку с маленькими татарскими рыцарями на борту. Марко вошёл в покои и еле сдержался, чтобы не броситься отцу на шею. Не одобрит, а может и по затылку съездить. Марко почтительно согнулся у порога, дожидаясь, когда его заметят. Хоахчин, проводив Марка до отцовых комнат, улыбаясь и кряхтя, пошла прочь, шаркая согнутыми от старости ногами.
– Ну, здравствуй, племянник! – как всегда громко закричал Матвей, стиснув Марковы плечи. – Николай, оторвись от карт, смотри – к нам пришел любимец Кубла-хана, какая честь! – и он насмешливо согнулся перед Марком в шутовском поклоне.
– Здравствуй, – сказал отец, сухо поцеловав Марка в щёку. Уколол синей щетиной, говорит сурово, а глаза блестят от радости. – Редко приходишь.
– Хубилай меня послом хочет сделать. Да не просто послом, а конфидентом своим в чужих странах. Готовит, заставляет языки учить, науку воинскую, езду по-татарски, чтобы мог из лука на скаку стрелять, и философию катайскую, и письмо местное: совсем времени не остается.
– Молишься? – строго спросил отец.
– Редко, – честно сказал Марко, потупив глаза.
– За честность хвалю, а вот за нерадивость надо бы тебе всыпать. Но молитва не частотою повторения сильна, а сердечностью. Если можешь честно к Отцу Небесному сердцем обратиться, то вот тогда ты спасён. Садись к столу. Чай будешь?
– Не люблю я. Горький он, так я и не привык.
– Вина?
– Спасибо, не хочется пока.
– Хубилай говорит, что ты ему всё о снах рассказываешь? Берегись, дело то колдовством отдаёт.
– Кубла-хан всё о Венеции расспрашивает, о городах, где мы бывали, а веры нашей он не трогает.
– Знаю-знаю, – засмеялся отец. – У Хубилая мать хоть и татарка, а крещёная была по несторианскому обряду. Он потому к Христовой вере близко стоит. Надо же и пошутить с тобой, а то ты скоро совсем татарином станешь, вот и платье-то на тебе катайское как ладно сидит.
– Пэй Пэй принесла, – сказал Марко и осёкся.
– Не переживай, мы всё знаем, – улыбнулся Матвей.
– Знаете?
– Хоахчин приходила, спрашивала у нас дозволения, – ответил отец. – Мы решили, пусть. Ты уже парень взрослый, всё вокруг чужое. Раз таков обычай у них, значит можно.
– Да и здоровее для организма, – хохотнул Матвей.
– Они, татары, тут Надом устраивали – боренья великие, – сказал отец, устраиваясь на стуле. – Съехались все – мунгалы, татаре, кыпчаки, караи и ещё много народу степного. Больше тысячи борцов из всех племён татарских. Целую неделю вся Ханбала гудела. Праздник был великий. Хубилай борьбу любит и за наибольшую доблесть почитает. И один из мунгал, по имени Филэ, борец великий, всех на лопатки положил. Потом вызвал лучших борцов каждого племени, набралось пятеро охотников, и всех пятерых Филэ в одиночку зараз поборол. Его прозвали Даян Аврага – «всенародный исполин» по-ихнему, титул такой, навроде графского. Хубилай и обнимал его, и халат ему подарил ханский, дал скота и юрту новую, как у татар заведено. А потом женил его на луноликой девице, из придворных, важного катайского рода. Прошло три месяца, и девица жалобится Хубилаю, мол, что это за борец такой, твой Филэ, сколько времени прошло, а я всё ещё девица. Не трогает твой багатур меня. Хубилай во гневе зовёт к себе героя, а тот говорит: «Боюсь силу борцовскую потерять, ослабну я с девушкой в постели».
– И что? – не удержался, переспросил Марко.
– Хубилай ему сказал так. Борец ты великий, а ум у тебя мелкий. Дальше холки своего коня ничего не видишь. Ты теперь должен детей нарожать, наследников, борцов могучих, как ты сам, для будущих времён. И запретил ему в Надоме выступать, а с женой жить повелел каждую ночь. Так что не волнуйся.
Матвей, посмеиваясь, пододвинул Марку чашу с фруктами, переставил на столе свою деревянную маленькую джонку поближе и с хитрецой посматривал на племянника сквозь лес мачт. Марко с сомнением посмотрел на дымящуюся пиалку с ароматным чаем, пригубил, чтобы сделать приятное отцу. Горько, еле проглотил. Адово пойло, мало того, что на вкус мерзко, так ещё и горячо. Долго мусолил в руках горячую чашку, не решался сказать, а потом как-то сразу выпалил:
– Я пришёл спросить вас, отец… а как умерла мама?
– Почему ты спрашиваешь? – нахмурился Матвей.
– Вы никогда не говорили мне о ней, а теперь я часто вижу её во сне. Она идёт вдоль площади, мимо проезда Горшечников, через мост, сворачивает к каналу, я бегу за ней, но не могу догнать. Она смеётся, зовёт меня по имени, но я бегу слишком медленно, словно в воде. Потом она садится в гондолу, на ней гирлянда цветов и праздничное платье, гондольер отплывает, и мама скрывается в тумане. Только её голос слышно – Марко, Марко, сынок. И смех.
– И что? – после длинной паузы спросил отец, прикрыв глаза рукой.
– Я боюсь, отец. Это страшный для меня сон. Словно она утонула и зовёт меня с собой. Сначала мне очень тепло, я хочу снова видеть её и просыпаюсь с улыбкой на лице, как будто наяву разговаривал с ней. А потом… мне становится страшно. Как она умерла?
– Она не утонула. Она умерла от болезни, – быстро сказал Матвей. – Она болела недолго, и мы боялись, что ты заразишься от неё. Поэтому увезли тебя в дом к Фьоре, сказав, что мама уехала. А когда она умерла, тебя сначала не хотели ранить известием о её смерти, а потом… как-то всё сложилось так, как сложилось. Тебе просто тяжело на чужбине. Ты просто ещё не привык.