— Я настойчиво требую призвать всех, способных говорить и писать, выступить против этой дикой и безнравственной глупости под названием «женские права», со всеми сопровождающими ее ужасами, на которые способны представительницы слабого пола, позабыв все женские чувства и женское достоинство. Бог создал мужчин и женщин разными — так пусть они такими и остаются. Если женщин лишить женственности, они станут самыми злобными, бессердечными и отвратительными существами; и как тогда мужчины смогут защищать слабый пол?
— Представляю, как накинулись феминистки на сказавшего это беднягу, — пробормотал великий князь.
— На сказавшую, — Мэри лукаво прищурилась. — Это сказала женщина, а чтобы накинуться на Александрину Кент, надо было обладать зубами поострее тех, что имелись в распоряжении активисток, приковывавших себя к ограде британского Парламента. Она вообще была личностью неординарной. Женщина, жена, мать девятерых, что ли, детей… кем ее только ни называли и при жизни, и после смерти. Умницей и дурой, праведницей и шлюхой, марионеткой и кукловодом… а она делала свое дело и оставила неизгладимый след в истории Земли.
— Неизгладимый след? — Константин недоуменно нахмурился. — Знаешь, я историю Земли изучал, но что-то не припоминаю…
— Неудивительно, — она окончательно развеселилась. — Первым именем, полученным в честь крестного отца — русского императора, кстати! — ее называли в детстве, в кругу семьи. А те шестьдесят с гаком лет, что Александрина, принцесса Кентская, выполняла свои профессиональные обязанности, по сию пору именуют «Викторианской эпохой»!
Около пяти месяцев назад.
Она не помнила, как попала в рубку. Не помнила, и все. Смена кадра.
Вот тело становится удивительно легким, в голове просторно и светло, как зимним полднем на Чертовом Лугу, и кают-компания плывет перед глазами, и чертыхающийся Терехов ломится внутрь… только это уже не нужно. Не нужно, потому что Константин припал на одно колено, и она сидит на его бедре, и его левая рука служит спинкой импровизированного кресла, а правая похлопывает по щекам. Горлышко фляги тычется в губы… Дан, ты рехнулся? Мне еще маяк ловить, какая, к лешему, водка?! Ты бы еще транквилизаторы предложил!
Вот свободный ложемент первого пилота, офицеры стоят по стойке «смирно». Кто-то гаркает «Командир в посту!», Бедретдинов протягивает на ладонях — как корону, ей-богу! — связной обруч. Маяк действительно на сканерах, вот он, голубчик, теперь уже никуда не денется…
А что в промежутке? А черт его знает! Некогда!
Маневровым малый… теперь самый малый… еще немного… еще… еще… правее… снова вперед… развернуться левым бортом… чуть ниже…
— Рори, лови!
— Да поймал уже, поймал, — ворчит в динамиках старший техник.
Колонна маяка, вся в выщерблинах и сколах, подтягивается все ближе и исчезает со сканеров. Шлюз закрыт. Все, теперь можно расслабиться. В принципе, можно даже и водки, вот только…
Ей было стыдно. Ужасно, невыносимо. К бабке не ходи — то, как она рухнула в кают-компании, видели не только Терехов и Константин. Наверняка же в коридоре был кто-то еще, а дверь Данилушка открыл во всю ширь. От души открыл. От всего своего большого, храброго, честного сердца.
Слетела ведь, как есть слетела с нарезки. Нет бы принять то, что смерть откладывается, спокойно и с достоинством. Голова закружилась, ноги отказали… офицер, называется. Не зря на Бельтайне пилотов в отставку отправляют в возрасте чуть за тридцать. Нервишки — штука такая, чем ты старше, тем сильнее они изнашиваются…
Смотреть на кого-либо из присутствующих в рубке не было никаких сил, на сканерах ничего интересного не происходило, и Мэри закрыла глаза.
Господи, мысленно обращалась она, говорят, Ты помогаешь тем, кто сам себе помогает, и я думаю… нет, я уверена, Ты видишь: мы достойны помощи. Мы сделали все, что было возможно сделать, однако мы не можем помочь себе больше, чем уже помогли. И, боюсь, мы не справимся в одиночку. Мы стараемся, конечно, стараемся изо всех сил, но им есть предел, ведь мы всего лишь люди. Твоим же силам предела нет, и я умоляю Тебя, Господи: помоги нам хоть чуть-чуть, хоть самую капельку, помоги детям своим! Помоги, и «Москва» вернется в обитаемую Галактику, и война не начнется, и не будут плакать ребятишки, потерявшие отцов, и жены, потерявшие мужей. И Константин взойдет на престол, и в Империи появится много Константинов, крохотных, новорожденных Константинов, названных так не из верноподданнических чувств, а в знак уважения и благодарности. Я это знаю, Господи, и Ты это знаешь тоже, так помоги же нам!
— Командир, — сказал Рори О'Нил, — командир, ты меня слышишь?
— По-русски, Рори, — бросила она, включая громкую связь и изображение. Сколько же прошло времени? Ого… вот это помедитировала!
Все, кто был в рубке, одним слитным движением повернули головы в сторону экрана, на котором сдержанно сиял старший техник. В принципе, можно было уже ничего не говорить, и так все ясно, но им — всем им — надо было услышать. Услышать собственными ушами, как деланно-лениво, нарочито растягивая слова, говорит рыжий верзила:
— Предки молодцы были, надежно работали. Заменить пару блоков, продублировать цепи, подключить батарею — и летите куда хотите!
— У тебя есть нужные детали? — осторожно уточнила Мэри.
— Обижаешь, командир! — Рори демонстративно надулся, всем своим видом являя воплощение оскорбленной добродетели. Интересно только, какой? На терпение не похоже, на умеренность со смирением тоже, невинность вообще если и была, то очень, очень давно…
— И сколько времени тебе надо?
— Часов пять. Это тебе не ретранслятор! — последнее слово техник как будто выплюнул. У него явно испортилось настроение при воспоминании о злополучном приборе, и, наскоро пообещав доложить сразу по окончании работ, он исчез с экрана.
Мэри огляделась и почувствовала, как где-то внутри проклюнулся росток удивления и потянулся вверх, все выше, все дальше, все пышнее и заковыристее, заполняя собой грудь, и голову, и весь воздух вокруг. Как бобовый стебель, подумалось ей. Бобовый стебель из сказки, для которого прорубили крышу, и он дорос до неба. Как бы ей не пришлось… того… череп прорубать.
Она никогда не любила рубки крупных кораблей. Ей было неуютно в них. Слишком много людей. Слишком много кажущегося нефункциональным простора. Слишком много… всего слишком много.
А вот сейчас всего было в меру. В самый раз было всего. И простора, и людей. И сияющих радостным возбуждением глаз. И улыбок — с чего это она взяла, что ее презирают за ту слабость в кают-компании? Почему она вообще решила, что это — слабость? Ну сбросил человек груз с плеч, ну потерял на секунду равновесие… обычное дело!
— Господа! — весело сказала Мэри. — Когда мой двигателист говорит, что работы часов на пять, это значит, что на четыре можно рассчитывать смело. Поэтому предлагаю всем, непосредственно не занятым на вахте, поспать. Четыре часа — не восемь, конечно, но все же лучше, чем ничего.
— Может быть, отвести «Москву» на дистанцию разгона? — негромко предложил Кобзарев. «Девятка» уже не улыбался, лицо было серьезным и немного напряженным. Картина маслом: подчиненный берет на себя смелость советовать командиру.
Она несколько секунд подумала и покачала головой:
— Рано, Арсений Павлович, — почему-то теперь обращение по имени-отчеству давалось ей легко. — Черт его знает, какой вектор потребуется. Уйдем в горизонтали влево, а нужно будет прыгать из вертикали справа. Подождем.
Возражений не последовало, и Мэри поудобнее устроилась в ложементе. Вот ведь… даже и он сейчас был вполне подходящим, ничто не давило, не кололо, не упиралось в бок и не действовало на нервы. Вывод можно было сделать только один: она вписалась. Вписалась в этот корабль и в этот экипаж. Ну вот и ладненько, а то маяк — маяком, а что случится по прибытии, неизвестно. Может, придется еще и покомандовать, и повоевать. А что? Запросто. И тогда будет очень важно, что они, корабль и экипаж, ее. А она — их. И никаких гвоздей.