Я приходила в себя только дома.
А старуха по-прежнему исчезала в перерывах. Одурманенные колоссальным напряжением съемок ассистенты не могли уследить за ней. И тогда, едва придя в себя и проклиная все на свете, мы отправлялись на поиски.
Однажды я нашла ее в одной из многочисленных костюмерных. Старуха сидела в простенке между летными комбинезонами Второй мировой войны и траченными молью кирасирскими мундирами армии Наполеона – последний привет от эпопеи «Война и мир».
Ее лицо, изуродованное потекшим гримом, было мертвенно-бледным, обтянутые тонкой кожей скулы заострились – мне даже показалось, что она умерла. Только сейчас я заметила, как стремительно она постарела за время съемок: как будто бы прошел не жалкий месяц, а несколько лет. Может быть – несколько десятков лет… Но по-настоящему испугаться я не успела. Александрова открыла глаза и посмотрела на меня.
– Забыла, как вас зовут, – прошелестела она.
– Ева.
– Да-да, Ева…
– Пойдемте, Татьяна Петровна. Пойдемте, вас все ищут.
– Меня все ищут, вот как… Впервые за сорок лет я кому-то нужна. Это, должно быть, приятно. Но… Скажите вашему режиссеру, что я больше не буду играть. Я не могу.
– Я понимаю, вы устали.
– Я боюсь.
Она сказала это неожиданно молодым, почти девчоночьим голосом, как будто хоть этим могла оправдаться в том, чего никогда не совершала. Мне и в голову не могло прийти, что все страхи принадлежат молодым. Даже страх смерти… Но почему я подумала о смерти?… Ничего такого она не произнесла вслух.
– Пойдемте. – Лучшего я придумать не могла, дурацкий попугай-ассистент.
– Вы не понимаете… Я просто чувствую, что будет потом. Я чувствую, что здесь что-то происходит. В мое время… В мое время режиссеры так не работали. Почему он заставляет меня умирать? По-настоящему умирать? Почему он так хочет моей смерти?…
Я с трудом подавила раздражение, внезапно возникшее к упрямой старухе.
– Это обыкновенная работа, Татьяна Петровна. Вы просто давно не имели дела с кино. И возраст, я понимаю.
– Да, я, должно быть, очень старая, – она с радостью ухватилась за эту мысль, – вы можете найти кого-нибудь помоложе. Возьмите другого. Возьмите гадину Фаину, я ее видела совсем недавно. Может быть, загоните ее в гроб, как загоняете меня, то-то будет подарок к моему юбилею… Она всегда меня ненавидела, так ненавидела, что загремела с язвой желудка в пятьдесят пятом году. Она была готова на любые подлости, особенно когда мне досталась роль в «Ключах от Кенигсберга»… Вы видели этот фильм? А мужа у нее я все-таки отбила. Был такой красавец генерал-майор Бергман, из поволжских немцев. Начштаба округа. О, это была шумная история, почти Шекспир… Вам нравится Шекспир, деточка? Так эта гадина из принципа осталась на его фамилии. Она и сейчас Бергман, а я-то, наивная, верила, что она уже подохла в каком-нибудь доме призрения… А тут объявляется… Она ведь тоже хотела получить эту роль, старая перечница…
Старая перечница Фаина, какой-то начштаба округа… Старуха бредит, явно нужно сказать Анджею, чтобы он немного ослабил натиск; еще несколько дней съемок такой интенсивности – и мы можем потерять актрису.
Тогда мне удалось вернуть Александрову на площадку. Ничего не значащий разговор забылся, а Братны по-прежнему вытягивал из нее все жилы, с фанатичным упрямством заставляя старуху играть угасание, предчувствие близкого конца.
И вот теперь этот конец, это угасание должно растянуться на две смены подряд: если понадобится, Братны закажет еще одну смену – три, пять смен… И никто не уйдет с площадки прежде, чем самый важный эпизод первой половины фильма – смерть старой женщины – не будет отснят. Братны нужна полная достоверность. Ни секунды не колеблясь, он заставил бы ее умереть по-настоящему, лишь бы достигнуть необходимого ему эффекта…
…К двум часам ночи все – от осветителей до оператора – были совершенно измотаны. Все, кроме Братны: казалось, в нем открылось второе дыхание. Никогда прежде я не видела его таким нестерпимо красивым. Под настойчивое жужжание камеры Александрова уже несколько раз теряла сознание в кадре – и Братны никому не позволил подойти к ней.
Серега Волошко, серьезно напуганный происходящим, хотел было выключить камеру – и тогда Братны ударил его: по-женски неумело и сильно.
– Снимай, сволочь! Ты должен все зафиксировать, слышишь?
– Да она же сейчас боты завернет, ты что, не видишь? Я на смертоубийство не подписывался! – Нешуточный испуг придал Сереге смелости.
– Ты подписался на кино. Ты профессионал, значит, делай, что тебе положено. Обо всем остальном буду думать я. И отвечать тоже.
– Мне говорили про тебя. Про твои штучки. Я не верил, а надо было поверить… Это не кино, это бойня какая-то…
– Только это и есть настоящее кино. Ты понял меня? Снимай! И не вздумай запороть мне последние кадры!
Взмокший, как мышь, Волошко подчинился. Но спустя полчаса мы были вынуждены прерваться. Старухе стало по-настоящему плохо. Ее отвели в гримерку и уложили на старый продавленный диванчик. Я, Анджей и Леночка Ганькевич остались с ней. Я – на правах ассистента по актерам, а Леночка – из чувства почти животной, всепоглощающей ревности. Рядом с Братны она не выносила никого, кроме себя.
Александрова едва дышала.
Братны опустился на колени у изголовья диванчика, взял сморщенную лапку актрисы и прижался к ней всем лицом.
– Я прошу вас, Татьяна Петровна, милая… Вы – самая лучшая. Никто, никто не сделает это блистательнее вас, никто не сыграет достовернее… Вы – актриса, о которой я мечтал всю жизнь… Вы – больше чем актриса. Любой режиссер скажет вам то же самое… Вы лучшее, что может быть в фильме. Без вас он мертв, без вас он ничего не стоит. Я прошу, соберитесь. Осталось всего несколько дублей. Нужно, нужно собраться… Если вы не сделаете этого – вся моя жизнь теряет смысл. И кино теряет смысл… Я прошу вас. Прошу…
– Неужели оставите без внимания такую страстную просьбу? – не выдержав, обратилась Леночка к Александровой. В ее выжженном голосе были угроза и мольба одновременно. Теперь я точно знала, как выглядит ревность.
И эта животная нерассуждающая ревность повела Леночку еще дальше.
– Старая сука, – не сдержавшись, сказала художница севшим от долго скрываемых страстей голосом, – не ломайтесь, старая вы сука!
В комнате повисла тишина.
– Пусть она выйдет… Пусть эта женщина выйдет, – тихо, но почему-то без злобы, сказала Александрова.
Анджей кивнул и поднялся.
– Уходи, – прошептал он и решительно взял Леночку за плечи.
– Не смей орать на меня! Плевать я хотела на твою копеечную работу. И на тебя вместе с ней.
– Пошла вон отсюда, тварь! И не смей появляться, пока я тебе не позволю.
Еще секунда, и Братны ударил бы художницу.
– Хорошо. Я уйду, но ты еще об этом пожалеешь.
– Давай-давай, чтобы духу твоего не было на площадке. Расчет получишь у Кравчука.
Только теперь я заметила, что Александрова с интересом наблюдает за происходящим. Отношения между актрисой и художницей по костюмам не задались с самого начала: возможно, все дело было в том, что молоденькая Леночка была слишком похожа на молоденькую Александрову пятьдесят лет назад. Возможно, все дело было в костюмах, которые Леночка создала специально для Александровой: все они были неуловимо похожи на саван, все они слишком явственно напоминали о смерти…
– Ты пожалеешь, Анджей, – продолжала бессильно угрожать Леночка, не двигаясь с места, – я еще устрою тебе кино.
– Пусть она выйдет, – снова попросила Александрова.
Анджей так толкнул Леночку, что она едва не упала. Плотно прикрыв дверь за художницей, он повернулся к Александровой:
– Все в порядке, Татьяна Петровна. Она вас больше не побеспокоит.
– Я не хочу ее больше видеть, – запоздало закапризничала старуха.
– Да. Я понял. Больше вы ее не увидите.
– Хорошо. Через двадцать минут я буду готова. – В интонациях актрисы прозвучали повелительные нотки: теперь, когда она интуитивно нащупала стиль общения с неистовым режиссером – этот непритязательный стиль назывался «рабочий шантаж», – она уже могла диктовать условия. Под угрозой срыва съемок Братны стал кротким, как овца. – А теперь, с вашего позволения, я побуду одна.