Али – он учился в четвертом классе – заявил:
– Ничего с ней не станется! Я что, покойник? Я буду следить за ней, как сокол, она у меня шелохнуться не посмеет!
И он пнул Фаати, которая играла на полу. Сестренка заплакала, но никто и внимания не обратил.
Я подошла, обняла ее и сказала:
– Что за глупости! Тебя послушать, так в Тегеране все девочки плохие.
Брат Ахмад, которому до смерти хотелось в Тегеран, рявкнул на меня:
– Заткнись! – И, обернувшись к родителям, продолжал: – Нам бы только решить с Масумэ. Выдадим ее замуж здесь, пока мы не уехали в Тегеран, и не о чем будет тревожиться. А за Фаати приглядит Али.
Он похлопал Али по спине и принялся его нахваливать, дескать, мальчик обладает и отвагой, и представлениями о чести, на него можно положиться. Я уже ничего хорошего не ждала. Ахмад с самого начала не пускал меня в школу. Все потому, что сам не занимался, никак не мог сдать за восьмой класс и в итоге вылетел из школы. Конечно же, ему не по нраву, чтобы я училась дольше, чем он.
Бабушка, упокой Аллах ее душу, тоже огорчалась, зачем это я столько учусь, и все время донимала нашу мать: “Твоя дочь ничего не умеет. Выдадите ее замуж – а ее через месяц отошлют вам обратно”. И отцу тоже: “Сколько можно тратить денег на девчонку? От девочек никакого проку. Это чужое добро. Ты целыми днями трудишься, а тратишь все на нее, а потом еще больше придется потратить, чтобы сбыть ее с рук”.
Ахмаду шло к двадцати, но порядочной работы у него не было. Дядя Ассадолла взял его к себе в лавку на базаре, разносчиком, но чаще Ахмад без дела шлялся по улицам. Совсем не похож на Махмуда – тот всего двумя года старше, но уже серьезный, сдержанный, глубоко верующий, никогда не пропускал ни молитву, ни пост. Казалось, он не на два, а на все десять лет старше.
Наша мать хотела, чтобы Махмуд взял в жены ее племянницу, нашу двоюродную сестру Этерам-Садат. Она говорила, Этерам-Садат – из Сейидов, из потомков Пророка. Но я знала, что на самом деле брату нравится Махбубэ, кузина со стороны отца. Каждый раз, когда Махбубэ приходила к нам в гости, Махмуд краснел и заикался. Он стоял в уголке и во все глаза смотрел на Махбубэ, ловя момент, когда чадра соскользнет с ее головы. А Махбубэ, благослови ее Аллах, веселая, шаловливая, то и дело забывала покрыться как следует. Бабушка бранила ее: постыдилась бы перед мужчинами, которые тебе не ближайшая родня, а она отвечала: “Полно, бабушка, они мне тоже как братья” – и снова громко смеялась.
Я заметила, что, когда Махбубэ уходила от нас, Махмуд тут же становился на молитву и молился час или два, а потом еще долго повторял: “Помилуй, Аллах, наши души! Помилуй, Аллах, наши души!” Я понимала: он считает себя грешником. А как оно на самом деле, одному Аллаху ведомо.
До переезда в Тегеран у нас в доме еще долго спорили и ссорились. В одном все сошлись: выдать меня замуж и сбыть с рук. Как будто все тегеранцы только и ждали приезжих, чтобы поскорее испортить. Я каждый день ходила к гробнице благой Масумэ и молила ее устроить так, чтобы родные взяли меня с собой и позволили мне ходить в школу. Я плакала и приговаривала: лучше бы мне родиться мальчиком или уж заболеть и умереть, как Зари. Сестра была тремя годами старше меня; когда ей исполнилось восемь лет, она заболела дифтерией и умерла.
Благодарение Господу, мои молитвы были услышаны: никто так и не постучался к нам в дверь и не попросил моей руки. Отец привел свои дела в порядок, дядя Аббас снял для нас дом поблизости от улицы Горган. И всем оставалось только сидеть и ждать, когда же меня возьмут замуж. Каждый раз, оказавшись в компании достойных на ее взгляд людей, мать намекала: “Масумэ пора выдавать”. И я краснела от гнева и унижения.
Но благая Масумэ заступилась за меня: сваты так и не явились. Наконец семья известила кого-то из прежних женихов – он успел жениться и развестись, – что на этот раз его одобрят. Жених этот был вполне состоятелен и не так уж стар, но никто не знал, почему он развелся с женой, не прожив с ней и полугода. Мне он показался дурного нрава, страшным. Узнав, что мне грозит такой ужас, я позабыла скромность и правила приличия, бросилась к ногам отца и проливала слезы, пока он не согласился взять меня со всей семьей в Тегеран. Отец был мягкосердечен, и я знала, что он любит меня, хоть я и девочка. Мать говорила, после смерти Зари он трясся надо мной: я была худенькой, и он боялся, как бы я тоже не умерла. Отец думал, Бог наказал его за то, что он не радовался рождению Зари, и забрал ее. Наверное, за мое рождение отец тоже не поблагодарил Аллаха, но я искренне любила отца. Только он из всей нашей семьи понимал меня.
Каждый вечер, когда отец возвращался домой, я брала полотенце и шла к пруду для омовений. Отец опирался рукой на мое плечо и несколько раз окунал в пруд каждую стопу Затем он мыл руки и лицо. Я протягивала ему полотенце, и, вытирая лицо, он так поглядывал на меня своими светло-карими глазами, что я понимала: отец любит меня и доволен мной. Мне хотелось бы его поцеловать, но это было бы неприлично – взрослой девушке целовать мужчину, пусть даже родного отца. И он пожалел меня на этот раз – а я поклялась всем на свете, что не стану испорченной и не навлеку на него позор.
Чтобы пойти в школу, снова пришлось просить и спорить. Ахмад и Махмуд считали, что учиться мне дальше незачем, а наша мать говорила, что гораздо важнее курсы кройки и шитья. Но просьбами, мольбами, бесконечными слезами я уломала отца, и вопреки им всем он записал меня в восьмой класс.
Ахмад так обозлился, что готов был меня задушить, бил меня по любому поводу. Но я понимала, отчего он так сердится, и помалкивала. Школа находилась недалеко от дома, минут пятнадцать-двадцать пешком. Поначалу Ахмад тайком крался за мной, но я туго заматывалась чадрой и вела себя так, чтобы ему не к чему было придраться. Махмуд же вовсе не разговаривал со мной, словно и не замечал.
Вскоре они оба нашли работу. Махмуд устроился в лавочке на базаре у господина Мозаффари, Ахмад же поступил учеником в мастерскую сапожника в районе Шемиран. Господин Мозаффари говорил, что Махмуд целый день сидит в лавке, он надежный, на него можно положиться, и отец хвастался: “Магазин господина Мозаффари только на Махмуде и держится”. Но Ахмад тут же обзавелся приятелями и домой являлся поздно ночью. От него сильно пахло алкоголем – он пил арак, все это понимали и все молчали. Отец при виде такого сына опускал взгляд и не желал с ними здороваться; Махмуд отворачивался и повторял “Помилуй, Аллах, помилуй, Аллах”, а мать грела ужин и говорила: “У моего сына заболел зуб, он полоскал его спиртом, чтобы унять боль”. Что ж это за лечение, если зуб никак не желал исцелиться? Но мать всегда покрывала Ахмада, он был ее любимцем.
А потом у него нашлась забава и дома: подглядывать из окна верхнего этажа за нашей соседкой госпожой Парвин. Госпожа Парвин часто возилась у себя во дворе, и, разумеется, при такой работе чадра у нее часто спадала. Ахмад часами простаивал у окна гостиной. Однажды я подсмотрела, как они подавали друг другу какие-то знаки.
По крайней мере это отвлекало Ахмада, и он оставил меня в покое. Даже когда отец разрешил мне ходить в школу без чадры, только в платке, это стоило нам лишь одного дня криков и споров. Не то чтобы Ахмад тут же успокоился – но он перестал меня бранить и больше со мной не разговаривал. В его глазах я сделалась воплощением греха. Он на меня даже не глядел.
Меня это нисколько не огорчало. Я ходила в школу, получала хорошие отметки, со многими в классе подружилась. Чего еще и желать? Я была совершенно счастлива, особенно с тех пор, как мы с Парванэ стали лучшими подругами и поклялись ничего друг от друга не скрывать.
Парванэ Ахмади была очень веселая, жизнерадостная девочка. Отлично играла в волейбол в школьной команде, а училась кое-как. Плохой девочкой я ее не считала, вовсе нет, но многие правила для нее как будто не существовали: она не знала, что хорошо, что плохо, что правильно, а что нет, и как надо себя вести, чтобы сберечь доброе имя отца и его честь. Братья у нее тоже были, но она их нисколько не боялась, порой даже дралась с ними и давала им сдачи, если ударят. Все на свете смешило Парванэ, и она хохотала вслух даже на улице. Ей, похоже, никто не говорил, что девушка не должна выставлять напоказ зубы, когда смеется, и никто из чужих не должен слышать ее смеха. Она удивлялась, когда я напоминала ей, что это неприлично, и просила прекратить. Смотрела удивленно и переспрашивала: “Почему?” Бывало, уставится на меня так, словно я – человек из другого мира (впрочем, ведь так оно и было). К примеру, она знала наизусть все марки автомобилей и мечтала вслух о том, как ее отец купит черный “шевроле”. Я понятия не имела, как выглядит “шевроле”, но не хотела в этом признаваться.