– Ну-ка, просыпайся.
Это вчерашняя медсестра решила, что меня можно будить, но я не спала совсем… Или спала? Но и во сне я делала работу и устала сейчас так, словно на мне камни возили. И сейчас я понимаю, зачем Марконов иногда просит меня у него пожить – он хочет, чтобы я отдохнула. Вот я не понимала этого, а сейчас поняла вдруг. И боль вернулась – меня отсоединили от капельницы, и густая тяжелая боль не дает мне дышать, пошевелиться невозможно, а мне бы в ванную…
– Мам!
Близнецы смотрят на меня, ввалившись в палату, и глаза у них совершенно растерянные.
– Что вы кушали?
– Ну, мама! – Матвей досадливо фыркнул, а Денька закатил глаза. – Ели мы, овсянку варили, сосиски тоже. Мы тут вот привезли тебе фруктов и йогуртов, покушаешь, когда можно будет. Мы в институт, у нас сегодня зачет, но после – сразу к тебе. С работы отпросились. В общем, телефон не отключай и не вешай нос.
– Вы что, курток не надели? Там же холодно!
– Ну, мама!
– Нечего мне – «мама», я двадцать один год вам мама, и что, это повод – скакать без курток?
– Ты бы, если могла, и тулупы с валенками на нас напялила.
– А болеть кто потом будет?
– Идем, Дэн, это вечная песня.
– Ты держись, мам, а мы только в институт – и сразу к тебе!
– Все, хватит болтовни!
Семеныч вытеснил собой все пространство крохотной палаты. Он огромного роста, чисто выбрит, темные глаза на смугловатом лице резко контрастируют со светлыми волосами, уже тронутыми сединой. И огромные ручищи, которыми не операции бы делать, а подковы гнуть на потеху публике!
– Анализы я посмотрел – не фонтан, но лучшего и ждать не приходится. Когда годами убиваешь себя, то рано или поздно даже самый крепкий организм даст сбой. Все, ребята, идите куда шли, а мы тут вашу мамашу будем на ноги ставить.
Близнецы, подмигнув мне, исчезли, а мне кажется, что одеты они слишком легко – за окном пасмурно и противно.
– Ну, что, готова?
– Я не знаю. Может, это как-то без операции можно…
– Если было бы можно, я бы так тебе и сказал – но нельзя. Уже – нельзя, потому что те препараты, которые ты себе колола, чтобы унять боль, разрушают тебя, и больше колоть их нельзя. Давление у тебя скачет туда-сюда от этих препаратов, от них же и голова постоянно болит, а попутно печень садишь, сосуды просто сгорают – а главное, толку нет, поскольку препараты эти не лечат болезнь, а просто на время снимают боль, и тебе их все больше требуется, потому что грыжа такого размера, что… а еще и разрыв кольца… В общем, никак. Понимаешь ты это дело или нет? Вот отремонтирую тебя, и прыгай тогда хоть с моста, хоть откуда.
– Это что, вся больница судачит уже?
– Думаю, вся. А чего ж ты хотела?
– А врачебная тайна?
– Ну, не смеши мои тапки. Какая врачебная тайна, когда тебя привезли в таком виде, и объяснять Валере пришлось, где он тебя взял, такую нарядную.
– Вчера вот санитарка ваша приходила, Матрона Ивановна, и тоже мне всякое говорила. Вы объясните персоналу, что я не хочу все это слушать.
– Ну, именно Матроне Ивановне я ничего не могу объяснить, она служит в этой больнице дольше, чем я на свете живу, так что придется вам потерпеть.
Меня раздевают, накрывают простыней и везут по коридору, подсоединив к капельнице, и мне ужасно холодно, и мир вокруг стал расплывчатым и зыбким, а боль в спине – нудной и тихой, но все такой же тяжелой. Она перекатывается внутри меня, с каждым рывком каталки плещется маслянистыми волнами, и я думаю о том, что, когда встану на ноги, первым делом пристрелю бородатого сукина сына, который помешал мне уйти. И сейчас бы у меня уже ничего не болело, и…
Лицо Клима склонилось ко мне, его глаза сочувственно смотрят на меня. Он так редко снится мне, но сейчас я не сплю. Я только хочу побыть с ним рядом, потому что так, как я скучала по нему, не скучал никто и никогда. Мне так не хватало его все эти восемнадцать лет! И вот он пришел и смотрит, но какие-то люди тянут меня на стол, переворачивают на живот, чем-то мажут поясницу, а я гляжу на них откуда-то сверху и думаю, что возвращаться в это тело совершенно не хочу.
Но тьма поглотила меня, завертела – и вернулась боль, горячей вспышкой заполнила глаза и грудь, и мне нечем дышать.
4
– Совершенно исключено. Больная не отошла от наркоза, и допрашивать ее не представляется возможным.
– Валентин Семеныч, я ж со всем уважением, но вы поймите: погиб человек, и ваша пациентка может иметь к этому прямое отношение.
– Она без сознания, Саша. Как ты собираешься ее допрашивать?
– Так приведите ее в чувство!
– Я врач, а не живодер. Да и толку тебе в ее показаниях, когда даже очень тупой адвокат докажет в суде, что такие показания не стоят бумаги, на которой ты их запишешь, – в том состоянии, что она находится сейчас, она тебе расскажет все, что угодно, но что из этого будет правдой? И примет ли суд показания, взятые у нее в таком состоянии?
– Вот черт… Как некстати!
Я слушаю эту перепалку и пытаюсь хоть что-то сообразить, но мысли лениво расползаются в стороны, и ухватить их за хвост не представляется возможным. И чувствую я себя сейчас трупом, хотя лежу на животе, а поясница болит зверски – но уже как-то по-другому.
– Но я хочу, чтобы к ней никого не впускали, пока я с ней не поговорю.
– Она не под арестом. К ней будут ходить посетители, и ты не можешь этому препятствовать. Приходи завтра, она будет в состоянии отвечать на вопросы.
– Завтра… когда мне сейчас надо, по горячим следам.
– Она никуда отсюда не денется, Саша. Она пока двигаться не может.
Разговор удалился, а я лежу и охреневаю. То, что этот Саша из полиции, мне ясно. Но кто погиб и какое я к этому могу иметь отношение? Кто мог погибнуть, кроме меня? Неужели Марконов?! Нет. Даже думать об этом не хочу, даже мыслей таких не допускаю, я не могу потерять еще и Марконова. И пусть он меня тысячу раз не любит, пусть я ему сто раз безразлична – я хочу, чтобы он был на свете: пил чай, читая новости в ноутбуке, рассуждал о политике или просто бухтел на меня насчет похудеть, это сейчас неважно. Но без Марконова мой мир станет совсем темным.
– Мама!
Они так кричат, бестолочи, но их глаза такие испуганные и умоляющие, хоть они и совсем взрослые уже дети, но я, возможно, поторопилась, считая, что так уж не нужна им.
– Ты как, мам? – Денька берет меня за руку. – Мы сюда просочились по-тихому…
– Это называется «по-тихому»?
– Мам, ты как себя чувствуешь? – Матвей пропускает мои слова мимо ушей. – Выглядишь ты бледно, вообще-то…
– Так, словно меня резали, как еще. Вы…
– Мам, мы кушали, мы надели куртки, хоть солнце в полнеба, мы сдали зачет и свободны, как белки в полете, – Матвей садится на корточки и заглядывает мне в лицо. – Мам, там говорят, что на стоянке около твоего офиса взорвалась твоя машина. Кто-то из вашего офиса сел в нее, завел, и она – бада-бум! – взорвалась на хрен. Полиция тут бродит…
– А кто мог ее завести? – Денька задумчиво чешет нос.
– Я ключи охране сдала. Кто угодно мог.
Это значит, что кто-то, не зная о моих планах, подложил взрывчатку в мою машину. И я понятия не имею, кто бы это мог быть. И я очень не вовремя оказалась здесь.
– Мам, тебе что-то принести?
– Нет, пока ничего не надо. Что вы там готовите, что едите?
– Ну… – Денька мнется, примеряясь, чтобы что-то сказать. – Мы тебе сразу и говорить не хотели, зная, как ты относишься к чужим на периметре, но…
– Да ладно, Дэн, хватит вилять. Мам, у нас там живет Валерий Станиславович. Так вышло, что…
– Какой Валерий Станиславович?!
У меня нет знакомых с таким именем. Вот чуяла моя душа, что стоит мне на пять минут умереть, как эти бестолочи нагородят глупостей!
– Я не знаю никого с таким именем. Что он вам рассказал, что вы впустили его в дом? Да вы в уме? А если…
– Мам, остынь, – Матвей вздыхает. – Ты его знаешь. Это тот человек, который тебя спас. И нас возил с вещами, и вообще…