– Я рада, что вы дома.
Она смертельно его боялась.
Казалось бы, что страшного – почти незнакомый человек, приехавший с войны, да еще и нездоровый. Трехдневный сон, спровоцированный правильно подобранными травами, явно пошел на пользу, однако за три дня раны не лечатся. А те, что в душе? И есть ли у Раймона в душе раны, или она полностью закостенела?
И, если уж на то пошло, какое ей, Жанне, до того дело? Она должна выполнять свои обязанности – и только. Для этого она здесь.
Зачем его бояться?
Она боялась.
Ей не нравился его взгляд – то жесткий и внимательный, то странно рассеянный, как будто Раймон прислушивался к голосам внутри себя. Или к пустоте. Барон де Феш однажды сказал, что война может выжечь человека изнутри не хуже пожара, и, что самое страшное, человек может даже не заметить этого. Он будет ходить, говорить и по-прежнему считать себя живым, однако на самом деле он находится между жизнью и смертью, постоянно тасуя их, то даря, то отнимая. Человек – не Бог, говорил барон. Это может оказаться человеку не по силам.
Впрочем, де Феш тут же добавлял, что есть люди, рожденные для войны, и Раймон де Марейль – один из них.
Может, поэтому ей так страшно. Жанне совершенно не нравилась война, не нравилось, что люди убивают друг друга тысячами, дабы доказать свою правоту. И ладно персоны, облеченные властью! У них споры на государственном уровне. Но ведь за ними идут другие люди, которые могли мирно жить дома и растить детей, целовать жен утром и на ночь, собирать мед, чинить сапоги, танцевать на балах. Эти люди идут за другими, желающими славы или выгоды, и превращаются в мертвое мясо, о котором Жанне даже задумываться не хотелось. Она никогда не видела массовой смерти и надеялась не увидеть.
А Раймон живет в этом, стоит ему открыть глаза. И Жанне было страшно рядом с ним, потому что она знала: это ему нравится.
И еще потому, что она ничего о нем не знала, кроме того, что он сообщал в письмах.
– Я рада, что вы дома, – сказала она. – Элоиза знает, нам нужно многое обсудить, потому ушла. Ваш отъезд в день свадьбы был… слишком поспешным.
– Да, – кивнул Раймон, – но необходимым.
Он взял вилку, с сомнением посмотрел на рыбу и подцепил кусок.
– Я знаю, – смиренно продолжила Жанна. – И никогда не подумаю вас упрекать. Я всегда знала, что вы человек военный, что служите генералу… теперь уже маршалу Гассиону, а тот – самому герцогу Энгиенскому. Вы писали мне о славных победах. Вести о последней повторяют в Париже вот уже почти месяц. Это правда – все, что говорят о Рокруа? О блестящих маневрах и благородстве испанцев, о герцоге?
Ей казалось, что если вызвать его на разговор о войне, Раймон станет более многословным, и приоткроется дверца к его пониманию. Но супруг ограничился одним лишь словом:
– Возможно.
Жанна решила, что смена темы пойдет им обоим на пользу.
– Вы обязательно должны попробовать десерт.
Взгляд Раймона ожил.
– Простите?..
– Десерт, – повторила Жанна. – Пирог с миндалем и клубникой. У нас полно клубники в этом году. Сегодня жарко, и я велела еще приготовить сорбе[1], и если вы хотите, можно выпить его в саду.
– А урожай винограда в прошлом году не удался? Вина нет? – с иронией спросил Раймон, и Жанна почувствовала некоторое облегчение. Наконец-то он немного похож на живого человека.
Она умела обращаться с живыми людьми. А вот с мертвыми…
– Вино есть. – Она указала на полный графин и затем – на бокал мужа, к которому Раймон пока не притронулся. – Это с наших виноградников.
– Вы хорошо здесь обжились, мадам.
– У меня не было иного выхода, месье.
Они посмотрели друг на друга в упор.
У Раймона был очень тяжелый взгляд – как плита, что наваливается сверху и не дает дышать. Темно-зеленые глаза с золотыми крапинками, словно украденные у человека гораздо более жизнерадостного, смотрелись неуместно под набрякшими веками. Когда Жанна приходила в спальню, она не видела взгляда Раймона, тот спал, но отмечала мелочи – седину в волосах, уши, прижатые к черепу, как у охотящегося волка, и тонкие ноздри. Ей казалось, что Раймон массивный, но быстрый, хотя при ней он не сделал еще ни одного резкого движения. И сейчас смотрел так, будто готов собственными руками удушить, хотя, возможно, это всего лишь легкое неодобрение.
Жанна глубоко вздохнула. Она знала, что однажды супруг приедет, и догадывалась, какой он. Это опасная игра, чрезвычайно опасная, на которую она согласилась сама. Ей необходимо его доверие, чтобы спокойно жить дальше. И если она сумела расположить к себе всех людей в округе, значит, и с собственным мужем справится. Даже если он начнет ей мешать.
– Сударь, – проговорила Жанна мягко, – я понимаю, что наш разговор слишком странен, чтобы мы и дальше не обращали на это внимания. Мы с вами долгое время были далеко друг от друга, но я – ваша жена, а вы – мой муж, и нам надо понять, какие обязательства нас связывают и чего мы оба желаем. Я готова рассказать вам и хочу узнать, чего желаете вы. – И так как Раймон не отвечал, добавила: – У нас плохо получается беседовать за едой. Я вижу, вы не хотите ни пирога, ни сорбе. Спустимся в сад?
Она думала, что он откажется, однако Раймон неожиданно легко кивнул:
– Да, пожалуй.
Из соседней комнаты – большой гостиной, в которой почти не осталось следов ее средневекового величия, – через высокие двери с витражными вставками можно было пройти в сад. Ступени спускались прямо в мягкую траву, на которую вот-вот выпадет вечерняя роса. Солнце еще не ушло, хотя стояло низко над горизонтом; его лучи лежали почти параллельно земле. Жанна обожала этот последний дневной свет, такой насыщенный, что его, кажется, можно намазать на хлеб.
Раймон подал ей руку, и, держась за его локоть, Жанна пошла с мужем по дорожке в сумеречное благоухание сада. Птицы возились в ветвях кустов и деревьев, устраиваясь на ночлег, розы опустили тяжелые головы, роняя лепестки под ноги. Все дышало таким умиротворением, что казалось, будто молчание здесь и родилось. Конечно, от хозяйственных служб доносились голоса, однако и они казались частью тишины, словно морской прибой.
Жанна очень скучала по морю.
На поляне, облагороженной статуей охотящегося Амура, Раймон остановился. Амур был старый, и Жанна относилась к нему с уважением: трещины наблюдала, мох не трогала. Полюбовавшись на статую, Раймон, ни слова не сказав, повел жену дальше, к беседке, укрытой ветвями каштанов. Там, на деревянных скамейках, супруги и уселись. Жанна провела рукой по перилам и набрала полную ладонь паутины. Вот ведь…
Помолчали еще немного, но Жанна не торопилась нарушать эту тишину, чувствуя целебность молчания. Раймон, сначала скрестивший руки на груди, опустил их, упершись ладонями в сиденье скамейки и откинувшись назад (перила скрипнули). Он смотрел куда-то поверх Жанниного плеча, в сумрачные заросли боярышника. Лишь спустя несколько минут шевалье де Марейль заговорил:
– Вы должны извинить меня, мадам. Я действительно поступил не слишком хорошо, покинув вас у алтаря сразу после венчания. Вы знаете, что меня призвали на службу, однако, возможно, вас гложет обида.
– Никакая обида меня не гложет, – сказала Жанна, правильно истолковав оставленную ей для ответа паузу. – И я писала вам об этом. Для меня важнее, что вы вернулись и что Господь сохранил вас на поле битвы.
– Об этом я тоже хочу сказать. – Его пальцы выстукивали на досках неслышный ритм. – Вы должны понимать: моя жизнь проходит вдали от этих мест. Я военный человек, всю свою жизнь. И это мне нравится. Ничего другого я для себя не хочу. Я заключил этот брак, потому что так договорились наши отцы, и я никогда не питал никаких иллюзий. Я вообще человек без иллюзий, – усмехнулся он вдруг, и снова почувствовалось в его усмешке что-то волчье. – Не люблю лгать и не терплю лжи. Потому мне хочется, чтобы между нами все было ясно. Вы очень милы, мадам, а судя по вашим письмам, еще и умны. Мы исполним тот долг, что предписан нам обществом и церковью, и, надеюсь, каждый будет продолжать ту жизнь, какую он желает вести.