…В это утро Семенов сидел на балконе, посматривая в сторону дороги, ведущей в Дайрен. Уже прошел слух, что в городе высадился советский десант. Значит, скоро приедут сюда. Его не обойдут, это он знает… Все‑таки что же будет с ним? Мысленно он как бы подходил к краю пропасти, пытаясь заглянуть: глубока ли она, какие камни на дне ее. Пропасть – это душа его, а камни – жертвы людские. Они постоянно напоминают о себе, сосут его окаменевшее сердце. Нередко являются во сне. Особенно проклятый вагон с подвешенными, как бараньи туши, человеческими трупами. Это совдеповцы, схваченные во время заседания в городе Маньчжурия и расстрелянные им. Как он тогда злорадствовал, пуская под уклон этот вагон – «подарок» забайкальским красногвардейцам!.. А станция Харанор. Когда ворвались туда его головорезы, он приказал порубить всех пленных и раненых красногвардейцев… А Даурия… а Шарасун…
– Едут! – вскрикнула Лиза, сидевшая на балконе с книгой. Семенов узнал знакомую машину советского консула, жившего в Дайрене. До этого атаман горделиво посматривал на своего соотечественника, не снимал шляпу при встрече с ним. Теперь роли переменились.
Машина подвернула к особняку. Из нее вышли консул в белом костюме, офицер и двое рядовых с автоматами. Все поднялись на второй этаж, прошли в зал.
Никто не подал руки атаману, и он не решился подать, только предложил каждому кресло. Дочки поприветствовали гостей легким реверансом и сели на диван рядом с отцом. Они с любопытством посматривали на красных воинов, которые не походили на тех тупых и жестоких громил, коими всегда стращали эмигрантов. Может, тот, что в офицерских погонах, еще строго держался, а эти двое с русыми волосами и наградами на гимнастерках, казались простыми скромными парнями.
– А я уж давненько вас жду, господа, – первым заговорил Семенов, желая внести добрый настрой и в недобрые отношения, – думал, что забыли про меня.
– Что вы, Григорий Михайлович! – улыбнулся консул. – Разве можно забыть. Вы же постоянно проявляли интерес к России, и она, естественно, помнит это.
– Да вот… Решил добровольно принести свою повинную голову на плаху, – с тяжелым вздохом сказал атаман.
– Не будем говорить о том, что не входит в наши функции, – сказал капитан. – Покажите нам, Григорий Михайлович, все ваши реликвии.
– Прошу, господа, в мой кабинет.
В большой комнате у окна стоял письменный стол, на котором лежали газеты. Консул подошел к стеллажу во всю стену, заставленному папками и книгами, взял одну.
– А ваша книга «О себе» здесь есть?
– Нет, я все раздарил, – солгал атаман.
Пока гости и отец занимались разбором документов, Таня и Лиза помогали экономке готовить обед. Им хотелось угостить советских воинов так, чтобы они остались довольны. К тому же понимали, что это последний обед вместе с отцом.
За стол сели после того, как все было осмотрено и отобрано, увязано и уложено. Сели все: и солдаты, и экономка. Семенов налил в рюмки коньяку, поставил перед мужчинами. Выпили не чокаясь и без слов, как на поминках. Атамана тяготило молчание, он обратился к Лизе.
– А ну‑ка, дочка, сыграй что‑нибудь, повесели гостей.
Лиза села за рояль, раскрыла ноты, и пальцы ее заплясали по клавишам. Она исполнила «Баркароллу» Чайковского, затем «Марш веселых ребят». Гости зааплодировали.
Семенов повеселел. Он испытывал гордость за свою дочь, музыкальные дарования которой были по достоинству оценены.
– А эта у меня в педагоги готовится, – взглянул он на Таню. – Так что в своем отечестве они будут полезными.
– А здесь вам не хочется оставаться? – спросил капитан Таню. Девушка вскинула задумчивые глаза.
– Нет, конечно. Мы собираемся в Россию.
Капитан отложил в сторону вилку, проговорил в раздумьи:
– Ваше желание будет удовлетворено несколько позже. А вот отца вызывают в Москву сегодня. Так что прощайтесь…
Глава двадцать вторая
Арышев лежал в Харбинском госпитале, в котором сорок лет назад лечились раненые в русско‑японской войне. Недалеко от госпиталя стоял обелиск, где еще недавно бонзы благословляли в рай души погибших. Рана Анатолия заживала, он думал о выписке.
В этот день, 3 сентября, в госпитале царило веселье по случаю дня победы. Вчера в Иокогамском порту на американском линкоре «Миссури» состоялась церемония подписания акта о капитуляции Японии. На церемонии присутствовали представители Америки, Китая, Англии, Франции и других стран. Японию представляли: старый дипломат, министр иностранных дел Мамору Сигемицу и ярый сторонник войны до победного конца генерал Есидзиро Умедзу. Если бы не благоразумное решение императора, Умедзу боролся бы до последнего солдата. И тогда некому было бы подписывать этот акт. Теперь, как бы в назидание, Хирохито повелел Умедзу принять на себя весь позор военной катастрофы…
На следующий день Москва снова салютовала дальневосточным войскам. По радио передавали «Обращение Верховного Главнокомандующего И. В. Сталина к народу». В нем он отмечал, что Советская Армия смыла позорное пятно, оставленное сорок лет назад Японией на лице России.
В госпитале тоже отмечают добытую кровью победу. Кто‑то раздобыл бутылочку, угостил товарища. К кому‑то пришли боевые друзья, передали подарки. И вот уже фронтовики навеселе, вспоминают былое… Только Арышеву в этот день было не до веселья. В больничном халате, с подвязанной рукой, он сидел у обелиска и курил. Из памяти не выходила Таня. Она заполнила собой все и не позволяла думать ни о чем другом.
Несколько дней назад Анатолий написал Быкову. И вот пришло два письма: одно от Ильи Васильевича из Чанчуня, другое – от Симы. Анатолий почувствовал что‑то недоброе, страшился распечатывать конверт от Симы. Да, предчувствие не обмануло его. Сима сообщала горестную весть:
«После тяжелой операции Таня не проснулась. Ее похоронили со всеми почестями в братской могиле под Хайларом…»
Анатолий припоминал последний разговор с Таней, слова, сказанные ею на прощание. Вспомнилась тетрадь, которую передала она. Он положил ее в полевую сумку. Но прочитать как‑то не успел. В сумке хранились и его собственные записи, и веселовская рукопись. Где они теперь? Перевязывая его, Вавилов снял сумку, а куда потом девал, неизвестно.
В половине сентября Арышев выписался из госпиталя. Перед тем, как отправиться в Чанчунь, где находился полк, он решил побродить по Харбину, посмотреть город. Выйдя на площадь, Анатолий увидел деревянную церковь, которая радовала глаз художественной резьбой от основания до куполов. Это был кафедральный собор, построенный когда‑то русскими умельцами. Арышев вспомнил наказ товарища, с которым лежал в госпитале: «Если будешь в городе, обязательно зайди в собор, послушай хор».
Он поднялся на высокое крыльцо и зашел в просторный коридор. Навстречу вышел служитель, благоговейно улыбаясь, сказал:
– Вы зашли просто посмотреть?
– Не только посмотреть, но и послушать.
– Пожалуйста…
В церкви, как в оперном театре, лился многоголосый хор. Народу было много. По случаю какого‑то праздника служило четверо священников в длинных ризах, отливавших золотом и серебром. Впереди перед алтарем стоял невысокий, с седенькой бородкой митрополит харбинский и маньчжурский Мелетий. Держа в руках книжицу, он елейно ворковал в затаенной тишине какие‑то непонятные слова. Потом подхватывали всесокрушающими басами дьяконы и протодьякон, и тут, как эхо, вторил им хор с балкона благостными гулкими голосами.
Анатолий чувствовал, как поднималось все в душе, как замирало сердце от высоких женских голосов. Он весь ушел в слух. Очнулся только, когда Мелетий перешел на тонкий речитатив.
– Русскому присноблагодатному воинству советскому, сокрушившему нечестных ворогов, – многие лета…
– Многие лета‑а! – подхватили дьяконы, а затем хор.
Мелетий был известен в Харбине своей непримиримостью к японцам. Он признавал московского патриарха и не позволил японским бонзам поставить в соборе статую богини Аматерасу. За это пережил много невзгод…