Если уж составлять подробный реестрик остатков допотопного Пучежа, то надо в него вписать десяток толстенных железных гвоздей с большими шляпками, медные, начищенные до блеска наконечники пожарных брандспойтов, книжечку устава общества трезвости, пустую бутылку из-под «Московской очищенной», почтовые разновесы позапрошлого века, жестяную коробку монпансье московской фабрики Жукова, коробку из-под самарской ореховой халвы торгового дома Косолапова и Решетникова, бензиновую зажигалку времен Первой мировой, лампочку… нет, лампочка уже из другой, послепотопной жизни. Строго говоря, и та, послепотопная, жизнь тоже закончилось. Какая теперь жизнь – сам черт не разберет. Если составлять подробный реестрик остатков… льнопрядильная фабрика, устроенная еще в позапрошлом веке промышленником Сеньковым, приказала долго жить; еле дышит маленькая строчевышивальная фабрика; зарплата научного сотрудника музея вместе со «стимулирующими надбавками» составляет четыре тысячи триста рублей в месяц. Это если цифрами, а прописью – просто пиздец, причем такой полный, что ему уже пора лечиться от ожирения. Директор музея в тот день, что я в нем был, с самого утра бегала в администрацию и к местным бизнесменам выпрашивать хоть немного денег на то, чтобы устроить праздничное чаепитие ветеранам в музее. Не выпросила.
В третьем и последнем зале увидал я выставку репродукций картин Рериха. Музей устроил ее для школьников. Самое сложное, по словам музейного сотрудника, уговорить учителей, чтоб они приводили детей на выставку. Неохота учителям этим заниматься. Мало того что надо детей привести, так еще и собери с них по десять рублей на билет.
Перед выходом из музея заприметил я картину. Мужики и бабы с мешками на спине бредут куда-то под палящим солнцем по берегу Волги. Оказалось, что картина эта написана аж в восемнадцатом году. Мужики и бабы – мешочники. Набивали они мешки хлебом и подавались в Петроград или в Москву.
Меняли хлеб на нитки с иголками, швейные машинки, патефоны, примусы… Теперь в Москву едут налегке, без мешков. Без хлеба едут. В надежде на него заработать.
Перед тем, как сесть в машину, чтобы уезжать, я зачем-то обернулся и увидел, как экскурсовод мой вышел на крыльцо и закурил. В руках он держал старую жестяную банку из-под индийского кофе, в которую стряхивал пепел. Такие банки я помню еще по временам моего советского детства. Видимо, Пучеж такое место, где хорошо сохраняются жестяные банки. Когда-нибудь и ее кто-то найдет и поместит в музей. Если ничего другого от нас не остается – так пусть хоть пустая банка…
* * *
Теперь, в ноябре, на Пироговском водохранилище под Москвой – неуют, голые черные кусты, ивы, мокрые вороны и пустые пивные бутылки на прибрежном песке. Зато весной, когда растает лед и на поверхности воды появятся первые, еще маленькие, на один укус, румяные пирожки с капустой, яйцами и сливовым повидлом, когда бесстрашные мальчишки станут подталкивать их длинными палками к берегу, отгоняя при этом криками голодных грачей и чаек, или собирать с лодок сачками для бабочек, когда в каждом доме запоет закипающий чайник и заварится свежий индийский или цейлонский чай, когда от запаха свежей сдобы можно будет сойти с ума и изойти слюной…
* * *
Осенний вечер, бесконечнее которого только дождь и ветер, дующий из одной темноты в другую, но уже мокрую, переходящую во тьму, которая еще темнее от невидимой черной тучи, с летящей внутри нее черной вороной и мертвыми желтыми, красными, черными листьями черного чая в синей чашке с золотым ободком на отполированной ладонями вересковой трубке, плотно набитой золотыми стружками вирджинского табака с чуть сладковатым, пряным вкусом и невесомым голубым дымом, завивающимся в тонкие серебряные кольца на тонких и пугливых, вздрагивающих от каждого прикосновения губами, пальцах.
* * *
Наконец-то подморозило, и лес, воздух и облака в небе стали такими прозрачными, опустелыми и безмятежными, как бывает не после яростной ссоры с битьем посуды, слезами и доходящим до судорог желанием, а после того, как ты пишешь на четвертушке мятой бумаги, что все свои свитера из шкафа забрал, голубую рубашку в полоску можно пустить на тряпки, а сувенирную тарелку с видами Новгорода, которую подарила твоя бабушка, – на осколки. Осиновая рощица возле застывшего пруда выглядит так, точно полтора десятка обглоданных рыбьих скелетов без голов поставили на хвосты, и они изо всех сил стараются не упасть, размахивая на ветру тонкими ребрами, и, не удержавшись, ты падаешь на сиденье, войдя в вагон на Лубянке, и до тебя вдруг доходит, что ехать надо теперь не в Сокольники, а с двумя пересадками до Первомайской. Темные стены тоннеля, темный лед над темной водой, сквозь которую торчит ржавая, покрытая инеем трава, темное карканье ворон и темные русла морщин у ее глаз, по берегам которых ты медленно пробираешься, осторожно переступая пересохшими губами, не наступая на тонкий, еще не окрепший лед, и вдруг налетает, путая ресницы, ветер, и ты достаешь телефон и начинаешь кричать в него, перекрикивая свист ветра и грохот поезда, что сейчас сейчас сейчас вернешься вернешься для того, чтобы вернуться вернуться, не обращая внимания на то, что сигнал такой слабый и на шкале всего одна, самая маленькая, палочка.
Юрьевц
В начале мая в Юрьевце мужики озабочены одним – плотва идет. На муравья идет так, что только успевай вытаскивать. Я сам видел рыжую с белыми лапами кошку, которая бежала на берег реки с удочкой, сделанной из хворостины. Правда, кроме кошек, детей и приезжих на удочку плотву никто не ловит. Аборигены используют, как сказал мне сторож на лодочной станции, «удочки в клеточку». Местного рыбака сразу видно – он подходит к воде, держа в руках длинные тонкие колья. Потом долго идет по воде, точно мальчик из «Бриллиантовой руки», и уже метрах в ста – ста пятидесяти от берега начинает ставить или проверять свои сети. Мужиков можно понять – с тех пор как все старое перестало работать, а новое так и не начало, многие живут рыболовством и охотой. Нет, конечно, в шкурах медведей не ходят, да и нет здесь медведей в промысловых количествах, но лосей, кабанов, бобров, птицу – бьют. Рыбу вялят, коптят и летом, когда к Юрьевцу подходят туристические теплоходы, сбывают отдыхающим. Судачки горячего копчения в Юрьевце такие, что просто «пиво» сказать не успеешь, как от них останутся одни косточки.
Тут бы мне похвастать перед читателем, как сидел я на открытой веранде юрьевецкого ресторана «Ермак» и, глядя на волжские просторы, этих самых судачков и окуньков, и лещей… Не похвастаю. Отродясь не было веранды у «Ермака», да и сам единственный городской ресторан прогорел задолго до моего приезда в Юрьевец. Теперь здесь не только ресторана, но и кафе не найдешь. Кстати, о кафе. Последний из работавших двух кинотеатров, «Волга», тоже стоит заколоченный, с выбитыми окнами. На нем висит большое желтое полотнище с надписью «Продам». Судя по всему, не первый год висит. Вообще, в Юрьевце надпись «Продам» пользуется популярностью. Даже на крыше одного из домов я видел такую надпись. Залез на один из городских холмов и увидел сверху. Сверху, если не видеть подробностей, Юрьевец очень красив. И это притом, что он, как та дама из анекдота, «еще плохо себя чувствует».
Кстати, о кинотеатрах. Сто лет назад открылся в Юрьевце свой даже не кинотеатр, а настоящий летний театр, построенный в городском саду на средства Юрьевецкого добровольного пожарного общества. Денег у общества было только на постройку и потому на актеров, которых надо было нанимать на московской театральной бирже, осталось по смете всего ничего. Поскребли по сусекам и наняли одного мужского актера и одного женского. Через пять летних сезонов численность актерской труппы на свежем волжском воздухе и хорошем питании увеличилась вдвое. Юрьевецкие добровольные пожарники даже думали взять на развод суфлера и портниху для шитья театральных костюмов с тем, чтобы… но тут началась война, а потом и вовсе стало не до спектаклей. Но за несколько мирных лет их поставлено было множество. В городском музее сохранилась афиша июньского спектакля «Шерлокъ Холмсъ пьеса в 4-хъ актахъ по роману Конанъ-Дойля. Переводъ с немецкаго В. В. Протопопова». После представления был обещан «большой танцевальный вечер. Битва конфетти, серпантин и почта амура»… яркие разноцветные кружочки и ленточки, застревающие в прическах юрьевецких дам и девиц, прохладный ветерок с Волги, волнующий кружевные воланы на вечерних платьях, веера, отгоняющие комаров, игристое «Цимлянское», закупленное по случаю в Кинешме, кавалеры, благоухающие брокаровским одеколоном, чья-то длинная фильдеперсовая перчатка с серебряным шнурком, оброненная в беседке, далекий и протяжный гудок парохода, идущего из Костромы в Нижний… А вот афиша уже восемнадцатого года. Пьеса «Страшно жить» с подзаголовком «Трагедия юноши». Что тут скажешь… В восемнадцатом году было страшно жить не только на сцене летнего театра в Юрьевце. И уж совсем советская пьеса некоего Константинова под таким же советским названием «Хамка». «Битвы конфетти, серпантина и писем амура» после спектакля уже никто не устраивал, но обещано народное гуляние. «Сад будет алюменован». Предполагались еще и фейерверки во время антрактов, но их зачеркнули еще на афише.