Как-то раз привезли к нему из Одрина молодую турчанку, принадлежавшую к гарему какого-то паши, чтоб он вырвал ей зуб: растущая слава Хаджи Ахилла дошла уже и туда. Эта турчанка страшно мучилась и никому не решалась доверить эту операцию. Наконец, она нарочно приехала в Сопот — к знаменитому зубодеру.
Хаджи Ахилл подробно расспросил ее о больном зубе, зачем-то потрогал ей щеку, несмотря на присутствие ревнивой бабушки Евы, и, наконец, объявил, что вырвет зуб без всякой боли. Потом достал из-под кровати деревянное корытце, полное вырванных зубов — с одним, двумя, тремя корнями, одни целые, другие сломанные, некоторые с кусками почерневшего и высохшего мяса, иные с косточкой челюсти, — и выложил все это перед ошеломленной молодой женщиной. Потом он поставил перед ней другую миску, полную разных инструментов: клещей — маленьких, какими портные гнут пуговицы, и больших, с толстыми головками, с зубцами, как те, которыми вытаскивают длинные цыганские гвозди; щипцов, какими кузнецы держат раскаленное железо под ударами молота на наковальне; крючков, игл, тисков с винтами, даже ножей!.. Это была целая коллекция орудий истязания и пытки, которые одна только инквизиция решилась бы применить к человеческому телу. При виде этого страшного зрелища несчастную пациентку охватил ужас.
Хаджи Ахилл, как ни в чем не бывало, стал выбирать среди этих чудовищных орудий, какое бы лучше запустить в ее розовый ротик.
— Аман!.. Аман!.. (пощады!) Не надо, не надо! Пустите меня отсюда!
И она вихрем вылетела вон, бросилась в повозку и покатила прямо в Одрин, к паше.
Через месяц к Хаджи Ахиллу явился жандарм и вызвал его к аге в конак.
Хаджи Ахилл пошел. Входит и видит: в бассейне фонтана мокнет пук кизиловых прутьев. Тут он вспомнил о жене паши: мороз подернул его по коже.
Представ перед агой, он задал себе вопрос: сто или пятьдесят? Сомнений быть не могло: на этот раз зад его дорого заплатит за все сумасбродства головы… В эту минуту в мозгу его молнией проносились тысячи мыслей и соображений, возникали тысячи способов и уловок, с помощью которых можно было бы избежать кизиловых палок или хоть отодвинуть знакомство с ними на неопределенный срок… Нет, ничто не спасало… При любой комбинации, любом плане результат получался только один: пук кизиловых прутьев, вымоченных в воде!.. Никогда не думал он, чтоб этот невинный цветущий представитель растительного мира — кизил — представлял такую опасность для известной части человеческого тела… Случай единственный в полной приключений жизни Хаджи Ахилла. Он перебирал в памяти все свое прошлое. На неврокопской ярмарке, например, у него украли кафтан с планом вавилонской башни в кармане; в Море (Морея, южная часть Греции) один буян дал ему по морде в корчме, на что Хаджи Ахилл, со своей стороны, ответил словами: «Божья воля!»; на горе Фавор он обнаружил, что вместо его вороного коня, купленного у одного арапа за 3000 грошей, привязан слепой бедуинский осел; в Царьграде его спустили с лестницы в Святой Софии, так как любопытство завело его в такое место, куда надо было иметь разрешение, а он ни у кого не просил, и он потерял при этом два передних зуба; в Бухаресте ему случилось даже выступить настоящим театральным героем: увидев, что на сцене кто-то упал, пронзенный ножом, и убийца вытаскивает этот нож, окровавленный, из тела своей жертвы (как полагалось по ходу действия), Хаджи Ахилл издал вопль и бросился бежать прямо по стульям, измяв при этом два цилиндра и несколько кринолинов. Этот случай, впрочем, обошелся ему всего в пять золотых в виде штрафа, не считая десятидневного ареста, во время которого были подвергнуты медицинскому обследованию его умственные способности… Да и в Сопоте его сажали не раз… Но нынешний случай — совершенно неожиданный, недопустимый! Ну, украли у тебя кафтан с планом башни. Ну, переменили коня на осла. Ну, дали по морде: от этого ничего ведь не делается — только румяней становишься. Ну, столкнули невежливо с лестницы Святой Софии. Все это дела житейские; чего не бывает, раз-другой стерпеть можно. Но целый пук кизиловых прутьев, да еще вымоченных! Это было выше его понимания! В апокалипсисе о таких происшествиях ничего не сказано, и Мартын Задека, несмотря на всю свою ученость, их не предусмотрел.
Правда, Хаджи Ахилл, как уже было сказано, любил страдать, подобно всем великим людям, к которым он себя причислял. Но он считал, и вполне справедливо, что ни один великий человек не согласился бы принять сто или хотя бы только пятьдесят ударов кизиловыми палками, предварительно вымоченными в воде! Это просто что-то невозможное. Воображение Хаджи Ахилла, столь неожиданно нарисовавшее эту ужасную перспективу, не могло больше мириться с мыслью о возможности такого чудовищного события.
Виктор Гюго в своих «Chàtiments» («Возмездия») рассказывает, что Наполеон впервые вздрогнул, увидев свои полки погребенными или замерзшими стоя в русских снегах.
Хаджи Ахилл, капитан, ученый человек, обличитель пороков современного общества, философ, вырвавший за свою жизнь тысячи зубов и обривший бесчисленное количество бород, ни перед кем не унижавшийся до лести, не боявшийся ни одного человеческого существа, кроме собаки Фачки Гуштеры, и то лишь когда ее спускали с цепи, да сумасшедшего Христаки, который кидал в него камни; Хаджи Ахилл, говорю я, не пугавшийся ничего на свете, — да, кроме убийства в бухарестском театре! — теперь, перед этим простым агой, перед пучком кизиловых прутьев — о, ужас! — задрожал, испугался! И великим людям суждено иногда испытывать перед лицом грозных катастроф чувство страха!
Но посмотрим, чем кончилась эта критическая минута.
Итак, Хаджи Ахилл задрожал.
Ага поглядел на него с улыбкой.
Хаджи Ахилл вытаращил глаза.
Ага протянул ему открытую табакерку.
Хаджи Ахилл двумя пальцами взял из нее понюшку.
Ага кивком пригласил его сесть и чихнул.
Хаджи Ахилл чихнул и сел.
Ага сказал ему:
— Кузум (дорогой) Хаджи!
Хаджи ответил:
— Буюр, беим? (Что прикажешь, бей?)
Ага открыл зеленый ларчик, вынул лиру и протянул ее Хаджи Ахиллу.
— Вот одринский паша прислал тебе… бакшиш…
— Бакшиш?!
Хаджи Ахиллу показалось, что это сон.
— Бакшиш за то, что ты вылечил зуб его «деткам», — пояснил снова с улыбкой почтенный блюститель власти.
— Я?
— Он еще пишет, чтоб ты прислал ему этого лекарства: пускай будет под рукой.
— Не могу, эфенди…
— Неужели кончилось?
— У меня его целый воз, но…
— В чем же дело?
— Эфенди, мое лекарство — это страх!
И он рассказал все как было… Ага смеялся до слез.
Благополучное окончание страшных душевных тревог и невыразимых мучений, в которые вверг Хаджи Ахилла вид злосчастных кизиловых веток, давало право философу со спокойной совестью повеселиться. К вечеру он успел уничтожить в результате прогулки по корчмам половину полученной им лиры, — причем, как человек, знающий цену благородному чувству признательности, не забыл выпить несколько раз за великодушный зуб… Вечер этот, полный других приключений, ознаменовался также трепкой, которую Хаджи Ахилл задал почтенной бабушке Еве.
* * *
Несколько слов о подруге нашего героя.
У нее было другое имя, и она не была еще бабушка. Хаджи Ахилл присвоил ей эти титулы, видимо, на основании библейских воспоминаний, поэтому и я буду называть ее так… Несмотря на колотушки, которыми Хаджи Ахилл время от времени наделял ее, они жили душа в душу. Хаджи Ахилл бил бабушку Еву не потому, что она этого заслуживала или он не любил ее, а единственно для того, чтобы она не забывала: он муж, а она жена… Но бабушка Ева считала еще преждевременным ставить на повестку дня женский вопрос и поднимать знамя женской эмансипации.
Прекрасная женщина! Она никогда не отвечала ему грубым словом. Если он возвращался пьяный, что, впрочем, — к чести Хаджи Ахилла должно признать, — бывало только по понедельникам и средам, а также по воскресным дням, она предусмотрительно занимала удобную для обороны и даже вовсе недоступную позицию, следя за тем, чтобы между ними обоими находилась толстая стена, отделяющая кофейню от соседнего двора. Там она укрывалась до тех пор, пока у него не пройдет желание предъявлять ей свои привилегии мужа. Но если она не успевала это сделать, то покорно переносила грубую ругань и еще более грубые кулаки Хаджи Ахилла. Как и у него, у нее тоже была своя философия отношений между мужем и женой в общественной жизни и домашнем быту. У нее имелся достаточный опыт в супружеской области (я забыл сказать, что бабушка Ева была за Хаджи Ахиллом уже вторым браком). Покойный Митрофан, царство ему небесное, уже приучил ее безропотно переносить господство и кулаки мужа… У нее не было причин особенно горевать о своем Митрофане: он не был с нею ни особенно разговорчив — за исключением тех случаев, когда ее ругал, ни слишком щедр — кроме как на кулаки. Ей не было никаких оснований предпочитать его. Оба были хороши. Теперешний хоть бил ее не просто так, здорово живешь, и не из подлости, а ради принципа, в подкрепление евангельской истины.