Наталия Терентьева
Похожая на человека и удивительная
Моей маме, с бесконечной любовью, посвящается
Глава 1
«Тот, кто надзирает над этим миром на высшем небе,
Только он знает. А может быть, и он не знает?»
Ригведа. «Гимн о сотворении мира»
Это случилось внезапно. И я точно знаю, когда это произошло. Мне ничего не остается, как верить в это и жить с этим, потому что иначе не получается.
Я пытаюсь восстановить события того утра. Точнее, не события, а ощущения, поскольку я лежала неподвижно, с ногой, привязанной на растяжке.
В ту ночь мне приснился папа. Папа пропал без вести десять лет назад и, как и положено покойникам, снился мне ночами, когда шел дождь и мокрый снег. Но в ту ночь не было ни дождя, ни снега. Ночь была прохладная и сухая, обычная апрельская ночь. Папа в моем сне звал меня поехать на море, а я объясняла: «Да как же я поеду, ты же знаешь, если я сяду в самолет, он обязательно разобьется! А там, кроме меня, будет еще много людей…»
Проснувшись, я первым делом посмотрела в окно. Да нет, никаких признаков плохой погоды. Думать, почему должен разбиться самолет, в котором именно я полечу, я не стала. В палату вошел Константин Игоревич, мой лечащий врач.
И еще до того, как он, тяжело вздохнув, собрался спросить меня, как дела, я поняла, что у него очень сильная изжога. Она мучила его ночью, мучает и сейчас. Изжога у него бывает всегда, когда он ест тяжелые, толстые котлеты, которые жарит его теща, теперь уже бывшая. Но вчера он навещал сына и съел вместе с ним котлету. И теперь ему нехорошо и тошно, тянет желудок, печёт пищевод, и вдобавок остро, резко дергает печень. Все это за секунду пронеслось у меня в голове, одной, очень понятной и простой картинкой.
– Откройте, – кивнула я на бутылку «Ессентуков», стоявшую у меня на столике у кровати. – С пузырьками гораздо лучше, врачи просто не понимают. Сразу все пройдет.
– А… – начал было Константин Игоревич и осекся.
Секунду помедлив, он подошел к моему столику, открыл бутылку минеральной воды и с удовольствием выпил сразу полбутылки.
– Сейчас будет лучше, – сказала я. – Больше их не ешьте.
Константин Игоревич стоял передо мной. В одной руке у него была бутылка, в другой – металлическая крышечка. От растерянности врач замер с поднятыми руками. Потом не глядя поставил бутылку на столик, на самый край, чуть не уронив ее, пытаясь приспособить как-то на место крышечку, и стал отступать к выходу, бормоча:
– Ага, ну вот… Сейчас мы только… Прекрасненько…
Я подумала, что, если он вернется с психиатром, ничего удивительного не будет. Но он просто в тот день ко мне больше не зашел. Зато зашла медсестра Зоя Павловна.
Обдав меня довольно крепким запахом рижских духов (где она только их сейчас покупает?), Зоя Павловна решительно прикрепила мне тонометр и спросила:
– Как спалось?
– Нормально, – ответила я, понимая, что хуже, чем сегодня рано утром поступил с Зоей Павловной ее любовник, молодой татарин Рафаэль, поступить с женщиной просто нельзя. Конечно, она же христианка, для него – неверная, с которой можно делать все, что угодно, ни бог, ни люди не осудят. Вспоминать это невозможно, а забыть просто нельзя. Вот и как теперь жить, ощущая себя… Да нет! И слов-то таких нету! И никто не поймет, как ей тошно смотреть теперь на мужчин! И на женщин, с которыми так не поступали, как с ней…
Мне захотелось сказать Зое Павловне что-нибудь хорошее, несмотря на то что она туго перетянула мне ноющую после аварии руку и, померив давление, резко сдернула рукав тонометра.
– Зоечка Пална, а вы в восьмидесятом году, когда в Москве была Олимпиада, еще в школе учились? – спросила я невзначай.
– Я? – оторопела Зоя Павловна. – Нет… То есть… А что? – тут же подобралась она, подозрительно глядя на меня.
– Ничего… Просто… Думаю, может, мы в одной школе учились, вы похожи на одну девочку, на год старше меня была. Зойка… Красивая, гордая такая…
Зоя Павловна коротко засмеялась. Плечи расправила, но всё же спросила потом:
– Что? Попросить чего-нибудь хочешь? Принести тебе чего-нибудь? Купить коньячка? Или окошко открыть, покурить хочешь?
– Да я не курю вообще-то, – вздохнула я.
– Вот и не кури, – Зоя Павловна похлопала меня по здоровой ноге. – Школу я на десять лет раньше тебя закончила. А если что надо, так и скажи.
Она одним движением сгребла скомканные салфетки с моего столика и пошла к выходу.
Сама не знаю, почему я взяла и сказала ей вслед:
– Я думаю, лучше быть одной, чем такое терпеть…
Зоя Павловна вздрогнула и обернулась:
– Что?
Я закрыла глаза, понимая, что лучше мне сейчас больше ничего не говорить.
Глава 2
Утро было тихое и прозрачное. Нормальное апрельское утро, каким оно, наверно, и должно быть. Таких дней в апреле наберешь – раз, два и обчелся, – когда весна кажется весной, а не муторно и бесконечно тянущимся, промозглым ноябрем, имеющим право на среднерусской равнине длиться полгода.
Откуда я, собственно, знаю, что такое нормально? Почему-то мне кажется, что в моем детстве все было по-другому. По-другому шло время, и весны хватало, чтобы вдоволь надышаться прелым снегом, насмотреться на пронзительное синее небо с резкими силуэтами черных веток на нем, готовых взорваться новой жизнью…
Я осторожно нажала ногой, с которой только что сняли гипс, на педаль. Нормальная моя нога. И ничего, что маленький кусочек моего сустава сделан теперь из какого-то металла с гибкой пластиковой скобой. Металлопласт, иными словами. Как немецкие трубы «Рехау» в моей новой квартире. Новая квартира, новая нога… Что еще приготовила мне жизнь в этом году, так хорошо, весело начавшемся и вдруг резко затормозившем вместе с моей машиной, потерявшей равновесие на небольшом сугробе во дворе и плюхнувшейся на собственный бок? Плюхнувшейся тяжело, всей своей двухтонной массой, и замершей в неудобной, странной позе?
Я помню все отлично. Как сидела, точнее, лежала на правом боку и не могла понять, где же земля – где верх, а где низ. Куда смотреть и откуда вылезать. Потом резко потянуло ногу, и во рту стало горячо и липко, и сильно запахло кровью. И почему-то больше я ничего не помню. Врач позже сказал, что из-за болевого шока я потеряла сознание, но я-то никакой сильной боли не помню – только металлический вкус во рту и странную, перевернутую картинку перед собой. И еще морду какой-то рыжей собаки, которая, прижавшись носом, смотрела на меня сквозь треснувшее мелкими брызгами стекло…
Дома меня ждал засохший цветок, моя любимая строманта, «молельщица», с красными полосатыми листьями, поднимающая и опускающая свои тонкие стебли каждое утро и вечер. Она выпила всю воду из поддона, стояла-стояла с поднятыми вверх листьями, словно моля меня хоть о капельке воды, и не выдержала. Я аккуратно обре´зала все засохшие листья, кроме одного, в котором, мне показалось, еще теплилась жизнь. И загадала – если выживет строманта, то и я поправлюсь окончательно. Буду играть в теннис, висеть вниз головой на тренажере, который недавно купила, и ходить в пешие походы по карельским каменным разломам, фотографируя древние наскальные рисунки прямо у себя под ногами, – по крайней мере, так до аварии я планировала провести будущий отпуск.
Я включила побольше света и телевизор, чтобы ощутить себя дома. Дома – в новом доме, к которому я еще не привыкла. Переехав, прожила две недели и попала в больницу почти на два месяца.
Диктор, молодая хорошенькая журналистка, рассказывала о том, что на Дальнем Востоке в каком-то поселке нет света вот уже восемь дней. А я смотрела на нее и понимала, что журналистка еле сдерживает слезы. Сегодня утром ей сказали, что у нее никогда не будет детей.