Вечером не читалось. Д. ушел к себе. Мотте показывал Марии Дмитриевне шкалу Фишера. Она трогала замусоленные прядки осторожно, кончиками пальцев. Потом намотала свой локон на палец и стала сравнивать.
Мотте протянул руки, его пальцы вошли в гущу ее волос.
– По форме черепа, Мария Дмитриевна, можно узнать все о человеке и через тысячу лет.
Она усмехнулась:
– Так долго ждать?
– Вы хотите узнать о себе правду? – спросил Мотте.
– Я и так ее знаю. Скажите лучше, откуда в вас берется зло?
– Положите ваши руки мне на голову. Чувствуете, вот здесь, на ладонь от уха, слева и справа – это дьявольские бугорки, здесь оно и хранится, если верить Галлю.
Так они сидели, его руки в ее волосах, ее ладони на его висках, в правом глазу лопнувший сосуд, в каждом зрачке отражалась лампа.
Она сказала:
– Просто удивительно, как вы похожи на Евгения Борисовича в молодости. Подождите, я сейчас принесу фотографию.
Однажды Мария Дмитриевна разбудила Мотте среди ночи.
– Володя, проснитесь, там кто-то ходит, слышите?
Мотте бросился к окну, вглядывался в темноту, но ничего не заметил. Он быстро оделся.
– Я выйду посмотрю.
Мотте взял в сенях топор.
– Только, ради Бога, осторожно! Я пойду с вами.
Они вышли на крыльцо. Прислушались. На дворе было пусто.
Мотте опустил топор.
– Никого, Мария Дмитриевна, вам показалось. Идите спать. А я на всякий случай еще тут посижу.
Она вдруг схватила его за руку.
– Вот, слышите! Опять!
Откуда-то донеслись странные звуки, будто приглушенные стоны.
– Это из сарая! Они в сарае!
Мотте с лампой в одной руке и с топором в другой подошел к сараю.
– Эй, есть тут кто?
В ответ снова раздался стон, только какой-то странный, будто плакало какое-то маленькое животное.
Мотте открыл дверь, скрипнувшую в ночи громко, до рези, и поднял лампу. За дровами что-то шевельнулось, спряталось.
Он подошел поближе.
– Мария Дмитриевна, идите сюда!
«Вчера ночью к нам пожаловали гости, – записал Мотте. – Молодая баба из самоедской деревни с новорожденным ребенком. Ничего от нее добиться невозможно – ни что случилось, ни от кого она скрывается. Молчит. Только тряхнула рукой пустую грудь. А может, и немая. Опять патология. Зобастая уродка».
Выходить из-за поленницы в сарае баба, замычав, отказалась. Сверток тряпья, в котором был ребенок, Мария Дмитриевна и Мотте отняли у нее и принесли в дом. Положили на стол, стали осторожно разворачивать. Это оказался мальчик. Сразу завопив, он пустил струйку по воздуху.
Бросились разжигать огонь, ставить воду, кипятить молоко. Мария Дмитриевна выбросила грязные тряпки и посадила Мотте резать простыни на пеленки. Младенцу было недели две-три, отгрызенный пупок давно зажил. Это был крепкий и на первый взгляд здоровый мальчик, причем с изрядным аппетитом, так он впился в рожок.
Они помыли его в тазу. Мария Дмитриевна лила сверху воду из кувшина и мыла его, а Мотте держал ребенка – крохотное тельце целиком помещалось на его ладонях.
Ребенка поселили, за неимением лучшего, в большую корзину. Жизнь закрутилась теперь вокруг человечка, что посапывал под марлей. С утра до ночи Мария Дмитриевна и Мотте мыли, кормили, стирали, гладили, кипятили. Мальчика она сразу стала называть Сереженькой. Мотте спросил:
– Почему Сереженька?
Мария Дмитриевна пожала плечами.
Один раз Мотте хотел приласкать младенца и поднес его к лицу, а тот жадно впился ему в подбородок и стал сосать.
Уродка поселилась теперь у них. У нее были огромные тупые глаза навыкате и раздутый зоб, из которого росли черные курчавые волосы. Она ничего не говорила, только мычала и требовала все время, чтобы ей дали Сереженьку. Мария Дмитриевна выносила ей корзину с мальчиком во двор. Мать садилась рядом, качала ее и мычала что-то заунывное, будто пела.
Когда ребенок просыпался, она брала его на руки и счастливо гоготала, когда крошечные ручки, болтаясь по воздуху, хватали ее за щеки, нос, курчавую редкую бородку. Потом вынимала свою пустую грудь, похожую на носок, и совала ему в рот.
Мотте боялся оставлять ее наедине с ребенком и всегда старался быть где-то поблизости.
– Вообще странно, – сказал он Марии Дмитриевне, – чтобы у нее могло что-то родиться.
Когда Мария Дмитриевна пыталась объяснить самоедке, что ей нужно вернуться обратно, в деревню, и показывала в ту сторону пальцем, уродка начинала испуганно дрожать и мотать головой. Мария Дмитриевна говорила, что пойдет вместе с ней, что ей нечего бояться, что они во всем разберутся и в обиду ее не дадут, но та только мычала и тряслась. Решили пока оставить ее в покое и приглядывать за ней – боялись, что она может убежать куда-нибудь с Сереженькой.
Мотте почти без перерыва носил воду, колол дрова, кипятил ведра. Мария Дмитриевна научила его пеленать, и он с неизвестным и неожиданным наслаждением менял подгузники и заворачивал горячее бархатное тельце в свежие, пропахшие ветром пеленки. После кормления он ходил с младенцем по комнате и держал на плече, чтобы срыгнул. Неумелые мышцы лица корчили уморительные рожицы, Мотте и Мария Дмитриевна то и дело подходили и наклонялись над корзинкой смотреть на своего Сереженьку. Сначала она стала так говорить, а потом и он: «Наш Сереженька». Когда не было дождя, Мотте выносил корзинку во двор и накрывал от комаров марлей.
День и ночь смешались, потому что по ночам Сереженька вдруг принимался кричать и иногда не мог успокоиться до утра. Тогда по очереди Мотте и Мария Дмитриевна ходили часами по комнате и укачивали его.
Однажды Мотте увидел, как самоедка разглядывала его инструменты, и подарил ей лупу. Теперь она часами сидела на крыльце и выжигала солнцем через увеличительное стекло на ступеньках какие-то червячные узоры.
Иногда к корзинке подходил Д., всматривался, приподняв марлю, в ребенка, вздыхал и снова шаркал к себе.
«Некогда писать, – записал Мотте в дневнике. – Устаю, как собака. Собственно, меня ничего здесь не держит. Давным-давно ведь все уже сделал и каждый день говорю себе, что завтра соберу вещи и пойду на станцию».
Потом зарядил беспросветный дождь на неделю. Мария Дмитриевна сказала, сбросив мокрую накидку и потрясая какой-то мензуркой:
– Уже на пятнадцать миллиметров больше, чем за все время! Похоже, Володя, нам хотят устроить всемирный потоп.
Крыша протекала в нескольких местах. Всюду были расставлены тазы, ведра, банки. По ночам по всему дому звенела капель.
Мокрый ландшафт над кроватью Мотте менялся каждый день.
Пеленки, высыхавшие на солнце за несколько минут, сутками висели в комнате сырыми, а когда топили печку, от них шел тяжелый пар. Было сразу и удушливо, и зябко.
Все кругом скрылось под водой. Они оказались на островке. Ветер нагонял волны, и протекающий дом плыл куда-то.
– Вот видите, Мария Дмитриевна, – сказал Мотте. – Их всех зальет а мы только и спасемся. В какой стороне Арарат?
– Увы, Володя. Впредь во все дни земли сеяние и жатва, холод и зной, лето и зима, день и ночь не прекратятся. Давайте я доглажу, а вы отдохните.
«Сереженька заболел», – записал Мотте.
У мальчика начался жар. Его заворачивали в мокрую простынку, чтобы сбить температуру. Мария Дмитриевна натирала ему грудку мазью, поила с ложечки отваром. Нужен был врач, но по такой дороге идти на станцию было невозможно.
Так прошло два дня. Ничего не помогало. Самоедка хныкала в сенях. Мария Дмитриевна, измучившись, прилегла. Мотте сидел у корзинки. Ему вдруг стало страшно, что Сереженька прямо сейчас, у него на глазах умирает, а он ничего не может сделать.
Рядом присел Д., побарабанил ногтями по стеклу своей бутылки.
– Поверьте, Володя, я перепробовал все. Пытался составлять единицы речи из цифр, из нот. Сольля – время. Сольлядо – день. Сольляфа – неделя. Сольлясоль – месяц. Можно изъясняться на любом инструменте, имеющем гамму. Или возьмите семь цветов радуги. Бесчисленное сочетание их дает возможность хоть что-то объяснить, но, увы, опять без какой-либо надежды быть понятым. Тогда я пошел по другому пути. Что может быть проще языка жестов? Ткнуть пальцем в свою грудь – я. В твою – ты. Закрыть глаза – ночь. Открыть – день. Или цвета: черный – вот он, грязь под ногтями, красный – оттянуть пальцем вниз губу. Птица – взмахнуть руками. Отец – провести ладонью по щеке, будто бреешься. У меня от отца осталось только одно воспоминание, как он брился, глядя на меня в зеркало, мне было два года. Но, с другой стороны, чтобы сказать: я умер – нужно лечь и умереть. Чтобы объяснить сложные вещи, нужен сложный язык. Однажды мне показалось, я нашел то, что искал. Первая буква каждого слова, например, согласная, говорила о понятии самое главное – от Бога оно или от человеческой грязи. Вторая буква, гласная, уточняла, допустим, вещественное это понятие или идеальное, и так далее. Причем, как любое целое состоит из частей, так любое слово, самое маленькое, состоит из уточняющих понятий. Вот хотя бы этот вечер, который сейчас еще есть, а больше никогда не будет. Чтобы объяснить его, недостаточно ни календаря, ни времени суток, ни погоды, ни географии, ни этого полумрака. Придется объяснить вас, меня, вот эту корзину. А кто вы? Кто я? Кто в этой корзине? Стоит только потянуть за эту ниточку – и конца не найдешь.