Корабли в те времена не знали еще металлической обшивки днища до ватерлинии, этого одеяния из медных или свинцовых листов, ненужного в европейских морях, но ставшего совершенно необходимым спустя несколько лет после открытия Нового Света.
Распространенный в тропических морях и называемый бромою червь‑древоточец проедал днища судов, хоть они и были покрыты слоем смолы. «Санта Мария», подвергнутая на Кубе ремонту вследствие течи, причиненной ей бромою, расползлась у бортов, как если бы была сделана из картона. Сквозь внутреннюю обшивку из непросмоленных досок стала беспрепятственно просачиваться вода и заливать трюмы.
Чтобы облегчить судно, были срублены его мачты, но это не принесло существенной пользы, потому что оно прочно сидело остовом на подводных камнях. Адмирал перебрался на «Нинью», с намерением выяснить, нельзя ли с помощью каравеллы поднять флагманский корабль и удержать его на плаву, но, убедившись в невозможности спасти «Санта Марию», на рассвете вернулся обратно.
Прежде всего он отправил баркас, на котором съехали на берег два человека, пользовавшиеся его наибольшим доверием: Диэго де Арана, главный альгвасил флота, и Перо Гутьеррес, бывший придворный буфетчик.
Последний еще не пришел в себя после некоторых событий минувшей ночи. Отужинав, они с адмиралом слушали пение моряков. Под аккомпанемент гитар моряки исполняли гимны о рождении младенца Христа. Несколько басков без сопровождения инструментов пропели песни своей страны. Отдельно от всех, на носу наигрывал на своей арфе ирландец, и казалось, будто кто‑то слегка касается пальцем сосуда из тончайшего хрусталя, извлекая из него дрожащие скорбные звуки.
Около полуночи сеньор Перо Гутьеррес, выпивший почти целую бутылку кордовского вина, которым его угостил Диэго де Арана, покинул свою каюту и проскользнул в переднюю адмирала.
Словно предчувствуя такую опасность, особенно вероятную после рождественского ужина с обильными возлияниями, Лусеро была на ногах; она стояла у дверей, выходивших на внутреннюю площадку кормовой башни, спиной ко входу в переднюю, и бывшему буфетчику удалось так тихо и медленно приблизиться к ней, что она его не заметила. Обвив вокруг ее шеи руки, он привлек ее к себе на грудь и принялся осыпать поцелуями девичий затылок. Но он тотчас же понял, что мнимый паж не один. Она шепотом разговаривала с каким‑то невидимым человеком, стоявшим у косяка двери, рядом с ней.
Молодая девушка вскрикнула от неожиданности, и в то же мгновение показался Фернандо, который и был ее собеседником.
Чудесная спокойная ночь очаровала молодую чету, и они тихо беседовали во тьме, как если бы находились у оконной решетки в каком‑нибудь переулке у себя в Андалусии.
Куэвас не замедлил узнать человека, заключившего Лусеро в объятия. Воспоминание о той ночи, когда сеньор Перо Гутьеррес застиг их в этом же месте и, воспользовавшись замешательством растерявшегося Фернандо, беспощадно избил его, не утратило еще свежести в его душе.
В этот момент он даже не пытался понять, на каком основании этот наглец позволяет себе так откровенно ласкать того, кто для всех был мальчиком, услужающим адмиралу. Он помнил лишь о том, что перед ним находится самый ненавистный ему во всей флотилии человек и что он должен воспользоваться возможностью отплатить этому человеку за нанесенные им побои. И так как Гутьеррес по‑прежнему обнимал девушку – все случилось в одно мгновение, – стараясь поцеловать ее, Куэвас, сжав кулаки, огрел своего противника несколькими настолько увесистыми ударами по голове и лицу, что тот пошатнулся и вынужден был выпустить Лусеро из своих объятий.
Он был ошеломлен и едва устоял на ногах; когда же, немного придя в себя, он собрался броситься на дерзкого слугу, раздался тревожный крик рулевого, и вслед за этим на палубе – на носу и на корме – загремели шаги сбегавшихся отовсюду матросов.
Флагманский корабль содрогнулся от киля до верхушек мачт и сразу остановился, накренившись на одну сторону с такой силою, что его нижние паруса заполоскались и зеркально гладкой воде.
Гутьеррес был захвачен общим смятением и потерял молодых людей из виду. Единственным напоминанием об этом ночном происшествии было ощущение боли, причиненной кулаками Фернандо. Он догадался несколько раз обдать себе голову холодной водой, чтобы его приятели при дневном свете не обнаружили следов учиненного над ним ночью насилия. Но адмирал, обратившийся к нему с просьбой немедленно отправиться к королю этой страны, даже не взглянул на него, да и спутники Гутьерреса по баркасу, плывя в селение, где проживал Гуанакари, находившееся в полутора лигах от роковой отмели, также не всматривались в его лицо.
Когда прибывшие к индейскому королю Арана и Перо Гутьеррес сообщили ему о причине своего посещения, он принялся горько плакать, но так как слезы его не могли спасти «Санта Марию», то, по совету белых, он послал всех своих подданных на многочисленных и очень больших размером пирогах, повелев им вывезти все, что удастся, с тонущего адмиральского корабля. Это приказание было исполнено, и вскоре палуба и обе башни «Санта Марии», с помощью команд обоих испанских судов, были очищены от всевозможной утвари, запасных снастей, артиллерии, якорей, оружия и навигационных приборов.
Пока производились эти работы, сам Гуанакари, его братья и родственники старательно охраняли от расхищения снятое с «Санта Марии» имущество, причем король считал долгом гостеприимства и вежливости посылать премя от времени к адмиралу одного из своих родственников, плакавшего так же горько, как и он, и убеждавшего Колона не огорчаться и не отчаиваться из‑за этой беды, ибо он, Гуанакари, готов дать ему все, что только он попросит; чтобы не отстать от него, такими же горькими слезами заливались и все остальные – и те индейцы, что работали на «Санта Марии», и те, что охраняли снятое с нее имущество, для которого, по приказанию короля, было освобождено несколько хижин. Колон называет Гуанакари «благороднейшим королем»; он говорит, что все его подданные – «лучшие люди в мире», что «речь их мягка и приятна, как нигде на земле», и что «ее всегда сопровождает улыбка».
Пока адмирал старался объяснить очередному посланному короля Гуанакари, что он примирился со своей бедой и просит его перестать плакать, прибыла пирога с людьми из другого индейского поселения; некоторые из них держали в руках золотые пластинки, желая обменять их на какую‑нибудь погремушку, ибо ни к чему в мире они, кажется, так не стремились, как к обладанию подобными пустячками.
Едва эта пирога причалила, как индейцы стали показывать свое золото, одновременно выкрикивая: «Чук! Чук!» Этими восклицаниями они пытались подражать звукам, издаваемым погремушкой: они представлялись им самой замечательной, поистине волшебной музыкой. Произведя обмен, туземцы отплыли домой, переговорив сначала с адмиралом: они просили его оставить для них еще одну погремушку, так как на следующий день они непременно приедут опять и дадут за нее четыре пластинки золота величиной с ладонь.
Один из возвратившихся с берега моряков сообщил адмиралу, что просто диву даешься, глядя на то количество золота, которое христиане успели выменять, можно сказать, за ничто, и что туземцы твердят в один голос, будто это сущие пустяки по сравнению с тем, что они притащат им в течение ближайшего месяца;
Ничто не могло успокоительнее подействовать на Колона, чем это известие, заставившее его забыть о недавнем несчастье. Гуанакари, поняв, что его небесному гостю доставляют удовольствие лишь разговоры о золоте, сказал ему, чтобы он не тревожился, так как он, Гуанакари, доставит ему столько золота, сколько он пожелает, только пусть адмирал даст ему срок, чтобы переправить это золото из Сипанго, внутренней области острова, называемой ими Сибао.
Обрадованный этим обещанием, Колон пригласил Гуанакари пообедать с ним на «Нинье», после чего они оба сошли на берег, где туземный монарх, в свою очередь, предложил угощение, состоявшее из двух‑трех сортов ахе с креветками и хлеба, который назывался у них касабе. После еды хозяин с гостем пошли погулять по роще, начинавшейся непосредственно за хижинами, в сопровождении доброй тысячи совсем голых людей, неотступно следовавших за своим государем и этим белым посланцем небес.